Фима стоял пристыженный, удрученный, жалкий. Бормотал какие-то стертые извинения, бродил по кухне в поисках своей куртки. Вдруг он робко произнес:
– Уже февраль, Яэль. Скоро твой день рождения. Или уже прошел? Я не помню, какое сегодня число. Даже трехфазную разводку не смогу подарить тебе.
– Сегодня пятница, семнадцатое февраля тысяча девятьсот восемьдесят девятого года. Одиннадцать часов утра. И что из того?
– Ты сказала, что все от тебя чего-то хотят, но тебе нечего уже отдать.
– Чудо, похоже, свершилось: ты уловил пару слов.
– Но я правда ничего от тебя не хочу, Яэль. Напротив. Я хочу найти нечто такое, что доставит тебе хоть немного радости.
– Тебе нечего дать. Руки твои пусты. И вообще, не тебе заботиться о моей радости. У меня праздник каждый день. Или почти каждый день. На работе. За чертежным столом. Во время испытаний моделей в аэродинамической трубе. Это и есть моя жизнь. Только там я оживаю. Быть может, и ты займешься чем-нибудь, Эфраим? Твое несчастье в том, что ты ничего не делаешь. Только читаешь газеты и злишься. Начни давать уроки, запишись добровольцем в Гражданскую оборону, переведи на иврит какой-нибудь текст. Читай лекции солдатам по еврейской этике.
– Кто-то, кажется Шопенгауэр, написал, что интеллект все раскладывает на составляющие, а интуиция объединяет и возвращает утраченную целостность. А я говорю тебе, Яэль, что наша комедия не делится надвое, а только натрое. Этот Шопенгауэр, да и все остальные игнорируют Третье Состояние. Погоди. Не перебивай. Дай мне пару минут, и я тебе все объясню.
И замолчал, хотя Яэль на сей раз его не перебивала.
– Я отдам тебе все, что у меня есть, Яэль. И я знаю, что это ничтожно мало.
– У тебя ничего нет, Эфи. Только те подаяния, что ты умеешь выклянчить у нас.
– Вы переедете ко мне? Ты и Дими. Втроем мы отправимся в Грецию.
– И будем жить, питаясь нектаром и амброзией?
– Я найду работу. Могу быть торговым агентом от фирмы моего отца. Ночным сторожем. Даже официантом могу.
– Официантом особенно. И все у тебя будет падать из рук.
– Или мы втроем заживем в поселении Явниэль. На ферме твоих родителей. Будем в теплицах выращивать цветы, как твоя сестра и ее муж. Обновим фруктовый сад. Барух даст нам денег, и мы постепенно восстановим все, что развалилось. Организуем образцовое хозяйство. Мы с Дими будем целыми днями ухаживать за животными, а для тебя построим студию, с компьютером, чертежным столом. И аэродинамическую трубу, если ты объяснишь мне, что это такое. Вечером, перед закатом, мы втроем будем работать в саду, а с последним светом дня – собирать мед из ульев. Если ты захочешь взять и Теди, я ничего не имею против. Станем жить маленькой коммуной, безо всякой лжи, без уродства и злобы. Увидишь, как Дими раскроется, воистину расцветет. А ты и я…
– И ты, разумеется, будешь вставать каждое утро в половине пятого, сапоги, заступ, кирка, ликование в сердце и саженец в руке, ты осушишь все болота и голыми руками покоришь пустыню.
– Не насмехайся надо мной, Яэль. Я признаю, что многому мне предстоит научиться. И прежде всего – любить тебя. Но я всему научусь.
– Конечно, научишься. Заочно. Или в Открытом университете по радио.
– Ты меня научишь.
И вдруг, в порыве трусливого дерзновения, Фима добавил:
– Ты и сама знаешь, что сказанное тобою отнюдь не все правда. Ты тоже не хотела ребенка. И Дими ты тоже не хотела. Прости. Само вырвалось. Но Дими я люблю больше жизни, и я его хочу.
Яэль стояла над Фимой, сгорбившимся на низкой скамеечке; были на ней истрепанные трикотажные брючки, темно-красный свитер, тоже слегка потертый. Яэль изо всех сил сдерживалась, чтобы не отхлестать Фиму по его пухлым щекам. Глаза ее были сухи, лицо будто постарело, сморщилось, словно это вовсе не Яэль, а ее старая мать склонилась над ним, и к ее запаху – запаху черного хлеба и маслин – прибавился еще и запах простого туалетного мыла. И сказала она с удивлением, со странной улыбкой, обращаясь и ни к нему, и ни к себе: