В те тяжкие, бесконечные, изнурительные недели – ноющая боль в ногах и пояснице, грибковая инфекция и воспаленные гланды – шлюха чувствовала, что пророчество о ее собственной смерти сургучной печатью ложится на сердце ее, потом на мозг, потом на влажную несчастливую вагину, из которой она в эти погибельные годы добывала свое сомнительное пропитание. Будто тайное послание, будто скрытый знак – стоит взломать этот код, и видишь его во всем: в дерьме и развалинах улицы, в чашке остывшего кофе, что пьешь на ходу, в глазах твоего кота, глядевшего, как ты трахаешь еще кого-то, как приводишь домой очередного клиента. И – в порыве дыхания, оргазма и смерти, что вечно едет на заднем сиденье – ее глаза за глазами кота смотрят с щербатого края мраморного подоконника – ДМЗ, ничейная земля голых ягодиц и потных пальцев, грязи и вони, и молчаливого ожидания, когда мужик одевается и снова становится тем, чем был, пока не вошел в ее дом. Его присутствие уже навсегда в прошлом, даже оно – даже воспоминание, замечалось только котом, и то лишь, когда Гром экономным, скупым движением помечал все своим кошачьим запахом, чтобы заглушить вонь человечьего семени; и всякий раз – последний, всякий раз ножки стола, ладони шлюхи оттерты дочиста, миропомазаны заново, боль утишена до следующего раза и следующего раза, и раза последнего на сегодня.[14]
Это случилось в один из последних вечеров. Гром ушел из квартиры, где шлюха лежала, скорчившись запятой на кровати, забрался далеко вверх по реке, забрел под мост Вашингтона и, когда он – как обычно, нелюбопытно, но решительно обнюхивал мусор и обрывки, палки и кости, на него кинулась свора собак. Рожденные на улице или брошенные, вышедшие добывать себе пропитание – и шлюха в своей кровати подтягивает колени к подбородку, в этом единении глаза ее открыты, уши слышат – поступь бездомных бродячих собак, потом – рычание и громкие вдохи, спотыкающееся появление из-за деревьев, и они видят Грома, – и в это мгновение, подсаженная на крючок, свидетельствующая так же остро, как свидетельствовал бы силуэт собственного убийцы, входящего в дверь, шлюха видит – Гром припадает к земле, слышит клацание челюстей и лязг зубов, – и ничего не может поделать шлюха: ее рабство абсолютно, как абсолютно рабство пойманных в ее вагину и кончающих там мужиков, ее беспомощность равна их беспомощности, дыхание возвещает о близости растворения и распада, кончины и смерти – растворения и распада, кончины и смерти Грома, – ее собственного горестного и мучительного извержения, когда наконец она вернет себе чувства, прилив и брызги, брызги и подтекание… Кастрированный или нет, диабет или нет, Гром умирал с вызовом и с трудом: драл, царапал собак – как царапала собственные ноги шлюха, извивалась на постели, будто страстью, охваченная смертью, когда собаки наконец загнали Грома. Сумбур, мешанина собачьих лап, хвостов, челюстей – и сколько ни пытаться, шлюхе не всплыть, не избавиться, не убежать – ее жизнь, как жизнь Грома, – это просто от одной лакуны проклятия к другой, от той раны к этой, висит на волоске, царапай когтями-ногтями, заставляй их надевать резинки, но свора – всегда слишком много, о, как много, и запах – не стереть, никогда не избавиться от запаха, запаха, запаха… Лежа в кровати, перекатываясь на бок, чтобы сблевать – она видит, что осталось после собак под мостом, – блевать своей жизнью, пока не опустошит себя до конца, не опустошит настолько, чтобы суметь встать.
Было ли это в тот вечер, когда на волне поминок по Грому она вышла на улицы, чтобы отыскать своего убийцу и отдать ему себя, или несколько вечеров спустя? Свидетельства здесь не ясны. Да и кто заносит в анналы смерть какой-то шлюхи? Только в конце, когда он вошел в нее и пустил оружие в ход, в ужасе и боли обрела она зерно завершения, понимания, пожелания если не времени, то предназначения – сердце, проткнутое ножом, вздымающийся вопль, слившийся воедино крик убийцы и его жертвы, и пронзает ткани ножом, и тогда в пене, в отсрочке смерти она не увидела, как склоняется перед ней гигантская голова суждения и суда, взгляд мягок, как у кота, глаза зелены, как у кота, круглы, как у кота, и оценивают все, как кошачьи. И она отпускает все: кровь и сперму, рассвет, что когда-то поймал ее на крючок, и тело Грома – шаблон небытия, пустоту, какой ей вот-вот предстоит стать.
– Он умрет? – переспрашивает ветеринар. – Что ж, мы все умрем, так что, разумеется, я считаю, что и он тоже умрет. Но не скоро, – добавляет он. – Совсем не скоро.
Недостаточно скоро, думает шлюха, ничто никогда не бывает достаточно скоро. И опять на равнодушные улицы, Гром возмущенно притих на руках, сердце и вагина теперь так пусты, что могли бы захватить мир, принять в себя кота словно дитя-подменыша, поглотить саму Королеву Кошек: поймай, всади когти и пригвозди – полный значит пустой, пустой значит ушел к музыке лающих у реки собак, к конфигурации завершения, отмеченного будто плоть – запахом.
Дуглас Клегг