Потом, уже на берегу, услышал рыбака, коптившего мелкую беломорскую треску возле сарая, доски которого и впрямь казались пепельно-седыми. Потом кровельщика-серба, приехавшего латать монастырские крыши. Потом… Да, чуть не забыл – в лесу у Макарьевской пустыни по-комариному и вместе с тем басовито-густо звучала жёлтая морошка. Только увидел пару ягод, как тут же и услышал. Так моцарты, должно быть, и прокофьевы слышат внутри себя никем ещё не сыгранную музыку. Её пока как будто нет, но… Кто-то же, чёрт подери, эти созвучия им в душеньку напел.
В общем, в середине сентября снова сел за синтезатор. Крепко сел. Если у вещей есть внутренний огонь, который – песня, то можно ли воочию увидеть то, что слышишь?
Четырёх месяцев не прошло, и вот что получилось.
Небольшой зал со сценой в Библиотечно-информационном центре на Невском, 20. Известный дом. Прежде – здание Голландской церкви. Собственно, помимо церкви, здесь были магазины, училище, Голландский клуб, первая в России художественная галерея Андрея Прево, правление Нидерландского банка… Здесь жил голландский посол барон Геккерн со своим приёмным сыном Жоржем Дантесом. Здесь в редакции «Отечественных записок» Белинский познакомился с Некрасовым. Здесь в Круглом зале стоял орган – теперь его трубы гудят в Академической капелле.
Окна занавешены – не столько от дневного света, сколько от долетающих сюда (окна выходят во дворы) отблесков уличного электричества: вечер не поздний, но небо уже черно – декабрь. На высоких белых дверях зала афиша:
Перекличка с Мусоргским, конечно, не случайна – это не жалкая попытка острословия. Тот впечатления от выставки покойного товарища, художника и зодчего Виктора Гартмана, хотел сыграть при помощи хитро отлитых звуков. Я же, напротив, был намерен музыкой живописать.
На сцене – синтезатор, колонки с мощными низкочастотными «титаниумами» (законная гордость – пожалуй, лучшие в стране низы, стоившие мне немалых денег). Само собой, задействованы и СЧ динамики, и ВЧ «пищалки». В зале – ряды стульев. Публика, сдав куртки и шубы в гардероб, рассаживается по местам. Лица румяные (на улице лёгкий мороз), приветливые, беззаботные: через неделю Новый год, а там и рождественские чудеса, все предвкушают праздник.
Я поднимаюсь на сцену, рассыпаю пригоршню шутливых слов. Встаю за синтезатор. Свет гаснет. Зал погружается во мрак. Встроенная лампа, прикрытая козырьком, позволяет видеть клавиатуру и панель управления, не «засвечивая» музыканта. Щели оконных занавесей отчасти пропускают блики праздничной иллюминации, поэтому темнота зала едва заметно искрит и мерцает. Мерцает и искрит.
Запускаю первую сверхзвуковую фонограмму, которая неслышно, уловленная лишь чуткой диафрагмой, расправляется, как чёрный бархат в непроглядной тьме, колеблется и понемногу в тишине густеет. Давление низкочастотных волн накатывает и спадает. Накатывает вновь… Поверх практически беззвучно звучащей минусовки перебором клавиш вживую добавляю свою лепту – слышимые звуки. Это пикколо и валторны. Помнится, Глинка писал в записках, что в детстве с трудом переносил эти звуки – валторны на низких тонах, когда они звучали сильно. Видно, подсказывал самородный слух, что валторны могут быть в ответе за что-то большее, чем сигнал охотничьего рога.
Моя партия – всего лишь шляпка на тонкой ножке – единственное, что доступно непосредственному восприятию из всей гигантской, опутывающей вселенную грибницы, остальная музыка слухом практически не уловима. Но внутренний резонатор тему всё-таки распознаёт, и существо слушателя уже в процессе. Какое-то время зал аккумулирует в себе трепет потревоженного прибоем низких частот пространства, как бы беременея, тяжелея, созревая… И вдруг под потолком, в сумрачной пустоте, вспыхивает большая, пузырчатая, жёлтая, будто подсвеченная изнутри лимонным неоновым сиянием ягода морошки. Идеальная ягода. Внутренний огонь земной морошки. Чистый восторг вышнего замысла о ней.
Совершенство видения завораживает. Зал нем. Зрители не в силах оторвать взгляд от хорошей формы, явленной вдруг во всей полноте достоинства, как чудо.
Изображение гаснет. Перед запуском следующей фонограммы – лёгкий пробег по клавишам, словно изящный конферанс. Зал очнулся, перевёл дыхание…
Но уже звучит новая партия слышимой музыки – скромный, однако обязательный, как всё в нотной записи творения, довесок к первозданным вещим звукам, недоступным уху. Колеблемое пространство вновь наполняется вызревающим предчувствием, трепетом радостного предвкушения, натягивается, как пучок эластичных струн, и – коллективный выдох. Новое рождение. Пустоту над головами зрителей озаряет огромная белоснежно-яичная ромашка. Совершенный, неописуемый цветок.