– Синильная кислота. У него уже много лет припрятана ампула. – Хулия горько усмехнулась. – Он говорит, что более героическим жестом было бы застрелиться, но что в таких случаях на лице остается неприятное испуганное выражение. Он предпочитает хорошо выглядеть.
– Понимаю.
Хулия зажгла сигарету. Медленно, нарочито затягивая движения.
– Тут недалеко, за углом, есть телефонная кабина… – Она с отсутствующим выражением взглянула на Муньоса. – Он попросил меня, чтобы мы дали ему десять минут – прежде чем вызывать полицию.
Они побрели по тротуару, рядом, под желтоватым светом фонарей. В конце пустынной улицы светофор загорался попеременно зеленым, янтарно-желтым и красным. Его последний отсвет упал на лицо Хулии, очертив на нем нереальные глубокие тени.
– Что вы думаете делать теперь? – спросил Муньос. Он говорил, не смотря на нее, уперевшись взглядом в асфальт под ногами. Она пожала плечами.
– Это зависит от вас.
И тут впервые Хулия услышала, как Муньос смеется. Это был низкий, мягкий, несколько носовой смех, исходивший, казалось, из самых глубин его тела. На какую-то долю секунды девушке почудилось, что человек, смеющийся рядом с ней, – не шахматист Муньос, а один из персонажей фламандской доски.
– Ваш друг Сесар прав, – сказал Муньос. – Мне действительно нужны новые рубашки.
Хулия погладила кончиками пальцев три фарфоровые фигурки – Октавио, Лусинду и Скарамуччу, – лежавшие в кармане ее плаща вместе с запечатанным конвертом. От ночного холода губы ее стыли, слезы замерзали в глазах.
– Он сказал еще что-нибудь перед тем, как остаться одному? – спросил Муньос.
Хулия еще раз пожала плечами. «Nec sum adeo informis… Я не настолько безобразен… Недавно на берегу я оказался, хоть море спокойно было…» Это было вполне в духе Сесара – процитировать Вергилия, когда она обернулась в последний раз, чтобы охватить взглядом неярко освещенный салон, темные тона старых картин на стенах, смягченные пергаментным экраном отсветы лампы на столах и креслах, желтоватую слоновую кость, золотое тиснение на корешках книг. И Сесара, стоящего посреди салона, – она смотрела на него против света, уже не различая черт лица: тонкий, четкий силуэт, как на старинной медали или древней камее, и его тень, простертую на рыжеватых и золотистых узорах ковра, почти касавшуюся ног Хулии. И часы, зазвонившие в тот самый миг, когда она закрывала дверь, словно могильную плиту, как будто все было предусмотрено заранее и каждый тщательно исполнил роль, предназначенную ему в пьесе, завершающейся на шахматной доске именно в назначенный час, пять веков спустя после первого акта, с математической точностью последнего хода черной королевы.
– Нет, – тихо прошептала она, ощущая, как образ медленно удаляется, погружаясь в глубины ее памяти. – В общем-то, он ничего не сказал.
Муньос поднял лицо, как тощий некрасивый пес, обнюхивающий небо над их головами, и улыбнулся с какой-то неуклюжей теплотой.
– Жаль, – сказал он. – Он мог бы стать великолепным шахматистом.
Эхо ее шагов отдается в пустом монастыре, под сводами, которые уже начинают заполнять тени. Последние лучи заходящего солнца падают почти горизонтально, дробясь на каменных выступах и окрашивая алыми отсветами стены обители, пустые ниши, уже успевшие пожелтеть листья плюща, вьющегося вокруг капителей – чудовищ, воинов, святых, мифологических животных – под строгими готическими сводами, окружающими заросший сорняками сад. Ветер, предвестник холодов, тянущихся с севера, откуда вскоре должна надвинуться зима, завывает снаружи, хлеща по склонам холма, треплет ветви деревьев, исторгает стоны у вековых черепиц крыши и раскачивает тяжелую бронзу на колокольне, где ржавый скрипучий флюгер упорно указывает на юг – может быть, залитый светом, далекий и недоступный.
Женщина, облаченная в траур, останавливается возле фрески, облупившейся от времени и сырости. От сиявших на ней когда-то красок осталось немногое: голубое пятно на месте туники, золотисто-розовое – на месте лица и рук. Запястье без кисти, палец, указывающий на несуществующее небо, Христос, черты лица которого едва выделяются на выкрошившейся штукатурке стены; луч солнца или Божественного света, исходящий ниоткуда и уходящий в никуда, подвешенный между небом и землей, светло-желтый сегмент, нелепо застывший во времени и пространстве, который годы и ненастья стирают понемногу, пока не сотрут совсем, будто его никогда и не было там. И ангел без рта, но с сурово нахмуренным челом, как у судьи или палача: все, что сохранилось от него, – это едва угадывающиеся среди пятен краски крылья в известковых выбоинах, кусок туники и меч выщербленных временем очертаний.