— Вовсе нет, — говорит он, улыбаясь. — Вы радоваться должны, Флэшмен. Вы же творите историю, да-да, большую историю. Осознаете ли вы весь размах того, что мы делаем? Мы прибиваем крошечную петлю к двери, великой двери, которая откроет путь к величию Германии! И именно вы — офицер без места на половинном жалованье, ничего не соображающей в делах даже собственной страны — именно вы делаете это возможным! Можете вы себе представить, что это значит? — Парень в тот момент прям засветился, в глазах его читалась свирепая радость. — Потому что мы победим! Нас шестеро здесь, и мы ставим на кон самих себя, свои жизни, все — и мы достигнем цели! Я гляжу на вас и знаю, что мы не можем проиграть. Бог послал вас в Германию, а я посылаю вас в Штракенц. — Недурное сравненьице, ей-ей. — А в Штракенце вам предстоит вести игру, равной которой не было во всей мировой истории. И вы не проиграете, я знаю! Какая судьба: стать одним из архитекторов нового Фатерланда! — Он поднял бокал. — Приветствую вас и пью за успех нашего предприятия!
Поверите или нет, но на короткое время его спич взбодрил меня. Ясное дело, это была болтовня, предназначенная поддержать меня — и он это знал — но этот человек излучал такую непреклонную уверенность, что та становилась заразной. Если он и впрямь верит, что у нас получится, — ну, может, и получится. Остальные подхватили тост, и мы выпили; Бисмарк вздохнул и опять наполнил бокал. Я никогда раньше не видел его таким, как в тот миг — он повеселел, приоткрывая совершенно неизвестную сторону своего характера — все это, сдается, было точно рассчитанным представлением в мою честь.
— Как мы будем вспоминать об этом, — промолвил Бисмарк, — когда станем стариками доживать свой век в сельских усадьбах, а шустрые молодые парни будут пихаться локтями в борьбе за кресло канцлера? Даже не знаю, — он покачал головой. — Я, наверное, стану носить кожаные штаны и строить из себя посмешище на штетгинском шерстяном рынке и уступать пару талеров всякому, кто обратится ко мне «барон». [XXVII*] А вы, Флэшмен, вы будете сидеть в своем клубе в Сент-Джеймсе и толстеть за портвейном и мемуарами. Мы будем жить, клянусь! Мы будем сражаться! Мы победим! Разве это не то, что вершит великие дела, что меняет течение времени?
Слов нет, мне стоило разделять его энтузиазм, подобно Крафтпггайну, впитывающему каждую букву и глядящему на него словно покорный вол. Но на самом деле я думал про себя: «Господи, сделай так, чтоб Джон Галли отметелил этого парня по-настоящему!» Но вслух я сказал вот что:
— Герр Бисмарк, я очень тронут. А теперь, с вашего разрешения, я бы предпочел хорошенько напиться. Потом, завтра, я буду целиком в вашем распоряжении, раз уж ничего иного мне не остается. Но коль уж мне суждено определять судьбы Европы, то для начала мне не помешало бы влить в себя бочонок спиртного. Так не окажите ли мне любезность обеспечить меня бутылкой вина, сигарой и тем количеством похабных застольных песен, какое вы и ваши друзья смогут вспомнить? А если вы сочтете, что такие грубые языческие обряды плохо вяжутся со славным приключением во имя Фатерланда, что ж — вы ведь сделали свои приготовления, так не мешайте мне делать мои.
VII
Как последствие ночных возлияний, против которых Бисмарк не возражал, на утро в день отъезда из Шенхаузена меня мутило и страшно болела голова. Поэтому я мало что об этом помню, впрочем, потеря невелика. Если уж на то пошло, мои воспоминания о поездке на север, в Штракенц, тоже весьма смутны: по жизни мне приходилось слишком много путешествовать, чтобы испытывать иные чувства, кроме усталости, да и смотреть там было не на что: заснеженные поля, деревушки и островки леса с голыми черными древесными стволами.
Руди, как обычно, лучился весельем, де Готе же был сама любезность, но я знал, что он не забудет и не простит тот удар шлагером в живот. Я же не забыл две раны, которыми обязан ему: так что мы квиты. Де Готе никогда не говорил о нашем поединке, но в экипаже я то и дело ловил на себе взгляд его темных глаз; он тут же отводил их, начиная пялиться на что угодно кроме меня. Этот парень без колебаний спустит курок, вздумай я дернуться.
Следуя указанию Бисмарка, оба перестали называть меня «высочеством». Надо полагать, «теория» Берсонина, как окрестил ее Бисмарк, сыграла свою роль в период обучения, теперь же была отброшена за ненадобностью. Зато они не упускали случая углубить мои познания в таких предметах, как география Штракенца, дворцовый этикет и организация свадебной церемонии. Я все это запоминал тогда, поскольку делать было нечего, хотя сейчас у меня уже все выветрилось из головы.