— Сначала дело, потом удовольствия. Голубка моя, предоставим ему поразмышлять о радостной встрече, которая ждет вас двоих. Заставим его подождать. Как долго? Пусть гадает. А у нас тем временем есть более срочные дела. — Он повернулся ко мне. — Если ты скажешь мне то, что я хочу знать, это ни в малейшей степени не облегчит твоих страданий, но думаю, ты все равно скажешь. После того, как ваша хвастливая и трусливая армия была перебита в проходах, сирдар двинулся на Джелалабад. Но у нас нет сведений об армии Нотта в Кандагаре. Какие приказы ей отданы: идти на Кабул? Или на Джелалабад? Мы хотим знать. Ну?
Мне понадобилось некоторое время, чтобы прогнать из воображения заполнившие его картины ада, и уразуметь вопрос.
— Мне это не известно, — отвечаю я. — Богом клянусь, я не знаю.
— Лжец, — говорит Гюль-Шах. — Ты же был адъютантом Эльфистана. Ты обязан знать.
— Не знаю! Клянусь, не знаю, — завопил я. — Я же не могу рассказать то, чего не знаю, ну так ведь?
— А я уверен, что можешь, — говорит он, и, отодвинув Нариман в сторону, Гюль скинул накидку, оставшись в рубашке, шароварах, шапочке на голове и с плетью в руке. Он подошел и сорвал у меня со спины рубашку.
Я закричал, когда он взмахнул плетью, и дернулся, когда она опустилась на меня. Боже, никогда еще я не чувствовал такой боли: она терзала меня, острая, как бритва. Он засмеялся, и хлестнул меня еще раз, потом еще. Это было невыносимо — удары обжигали мне плечи невыносимой болью, голова закружилась. Я кричал и пытался увернуться, но цепи не давали мне, и плеть снова обрушивалась на меня, пронзая, как мне казалось, насквозь.
— Прекратите, — помнится, выкрикивал я снова и снова. — Прекратите!
Ухмыляясь, он отступил на шаг, но все, что я мог — это бормотать, что мне ничего не известно. Гюль снова поднял плеть. Я не мог вынести этого.
— Нет, — завопил я. — Не я. Хадсон знает! Сержант, который был со мной. Уверен, он знает! Он говорил, что знает! — Это все, что я мог придумать, чтобы прекратить это ужасное бичевание.
— Хавилдар знает, а офицер — нет? — говорит Гюль. — Нет, Флэшмен, даже в британской армии такого не может быть. Думаю, ты лжешь. — И он принялся избивать меня снова, пока я, видимо, не лишился чувств, поскольку, когда я пришел в себя, спина моя пылала, как топка, а Гюль поднимал с пола свою накидку.
— Ты убедил меня, Флэшмен, — оскалясь, заявил он. — Зная, какой ты трус, я не сомневаюсь: ты выложил бы все, что тебе известно после первого же удара. Ты не храбрец, Флэшмен. Но вскоре ты утратишь и последние остатки храбрости.
Он махнул Нариман, и она пошла за ним вверх по порожкам. У двери Гюль остановился, чтобы еще раз поиздеваться надо мной.
— Подумай над моим обещанием, — сказал он. — Надеюсь, ты не сойдешь с ума слишком быстро, когда мы начнем.
Дверь захлопнулась, а я остался висеть на цепях, обливаясь слезами и рвотой. Но боль в спине была сущим пустяком по сравнению с ужасом, терзавшим мой мозг. «Это не возможно, — убеждал я себя, — они не посмеют…» Но я знал, что посмеют. По какой-то нелепой причине, непонятной мне до сих пор, в памяти моей всплыли случаи, когда я сам мучил других людей — о, сущие пустяки, вроде мелких издевок над фагами в школе, — я бормотал вслух, что сожалею об этом, и молил о пощаде. Я вспомнил, как старый Арнольд говорил однажды в проповеди: «Воззови к господу нашему Иисусу Христу, и спасен будешь».
И я взывал. Боже, как я взывал: я ревел как бык, но не получал в ответ ничего, даже эха. Да и чему удивляться: ведь если на то пошло, я не верю в Бога и не верил никогда. Но тогда я продолжал бубнить, как дитя, взывая к Христу спасти меня, обещая измениться к лучшему, и вновь и вновь молил милостивого Иисуса сжалиться надо мной. Великая вещь, эта молитва. Даже если никто не отвечает, она, по крайней мере, отвлекает от дурных мыслей.
Вдруг я понял, что кто-то входит в погреб, и закричал от ужаса, закрыв глаза. Но никто не прикасался ко мне, и, открыв глаза, я увидел Хадсона, подвешенного в цепях так же, как я, и с ужасом глядящего на меня.
— Боже мой, сэр, — говорит он, — что они сделали с вами?
— Запытали меня до смерти, — взревел я. — О, Спаситель наш! — И я, должно быть, снова начал бубнить. Остановившись, я понял, что Хадсон тоже молится, спокойно твердя про себя, как я понял, господнюю молитву. В ту ночь наша тюрьма была самой благочестивой тюрьмой во всем Афганистане.