За этой историей следовала другая. Эльжбета страдала многочисленными болезнями. Ей уже разрезали грудь и снова зашили — иглой. Приподняв кофту, она показала шрам. И однажды эта женщина уже стояла на пороге смерти — священник дал ей отпущение грехов, сняли мерку для гроба. Она лежала все равно что мертвая, а над ней витали ангелы, духи, носились призраки. Откуда-то появился покойный уже отец. Увел прочь все эти видения, восклицая: «Моя дочь еще ребенок! Она не должна умереть!..» — и в тот же миг она очнулась, обливаясь потом, — капли пота, как крупные горошины, катились по лицу.
Часы с деревянными гирями уже показывали двенадцать, а Эльжбета только еще распалялась. Для такого внимательного и уважительного слушателя, как Яша, у нее в запасе еще была дюжина-другая историй. Он задавал вопросы по ходу дела и поддадакивал, где требовалось. Все чудесные преобразования, все то необычайное, что она описывала, странным образом походили на те, что ему доводилось слышать от польских евреев.
Магда поерзала, краснея от возмущения, зевнула:
— В последний раз, мама, ты рассказывала эту историю совершенно иначе.
— Что ты такое говоришь, деточка? Как ты смеешь? Позоришь меня перед моим дорогам мальчиком. Да, твоя мать — бедная вдова, без денег, без положения в обществе. Но чтобы лгать — никогда!
— Ты просто позабыла, мама.
— Ничегошеньки я не забыла. Вся жизнь стоит перед глазами. Как картина. И она принялась рассказывать новую байку про жестокий мороз. В тот год зима настала так рано, что евреи уже на праздник Кущей[20]
вынуждены были сменить ботинки на валенки. Ветер сносил соломенные крыши. Стремительный поток размыл плотину и снес ветряную мельницу. Затопило полместечка. А потом намело столько снегу, лежали такие высокие сугробы, что люди вязли в снегу, как в болотной трясине, и тела их не могли обнаружить до самой весны. По лесам рыскали голодные волки, врывались в деревни, утаскивали детей прямо из колыбельки. От жестокого мороза трещали и раскалывались огромные дубы… И тут ввалился Болек — паренёк среднего роста, рябой, краснорожий, с водянистыми голубыми глазами, жёлтыми, как солома, прямыми волосами, курносым носом, широко вывернутыми ноздрями — прямо бульдог. В расшитом жилете, брюках-галифе для верховой езды, высоких охотничьих сапогах, в шляпе с пером — ни дать ни взять с картины. В углу рта прилепилась папироска. Вошёл, что-то насвистывая, и зацепился за порог — видимо, был пьян. Увидев Яшу, ухмыльнулся и помрачнел:— Ну-ну, ты уже тут как тут.
— Поцелуйтесь же, свояки, — подала голос Эльжбета, — вы же родня, в конце-то концов… Раз Яша с Магдой, он тебе всё равно что брат, даже ближе, ближе.
— Хватит, мать!
— О чём я прошу-то? Только о мире. Раз как-то ксёндз говорил на проповеди, что мир подобен росе, которая падает с неба и насыщает поля. Другой раз епископ к нам приехал из Ченстохова. Помню всё, будто это было сегодня. На голове — красная шапка… — и снова полились слёзы. Больше Эльжбета не могла произнести ни слова.
4
Пора было отправляться в Варшаву, однако Яше приходилось задержаться на пару дней, и это очень его огорчало. Немного погодя он ушёл в альков и улёгся отдохнуть на широкой кровати. Там Эльжбета уже набила матрац новой соломой, постелила свежие простыни, надела чистые наволочки и пододеяльник. Магда не сразу пошла к Яше. Сначала вымылась и расчесала волосы. Мать помогла ей подмыться, а затем облачила её в длинную ночную сорочку, отделанную кружевами на груди и по подолу. Яша лежал тихонечко, сам поражаясь этому. «Это потому, что мне просто скучно», — подумалось ему. Он прислушался. Мать с дочерью о чём-то пререкались. Эльжбете нравилось давать Магде наставления перед тем, как той отправиться в постель. Сейчас она просила Магду положить мешочек с лавандой под бельё. Растянувшись на лавке, громко храпел пьяный Болек. Как поразительно всё же: он, Яша, жил так, будто и в жизни ходил по проволоке. Так и сейчас — одно неверное движение, и этот Болек всадит ему нож в сердце.