Что подумают они все, когда он снимет у двери свои стоптанные полуботинки и, пройдя по сияющему паркету в носках, наспех зашитых на пальцах нитками не в цвет, поцелует у каждой из дам руку, когда он начнет старательно разрезать ножом на кусочки вареную рыбу, а потом, заметив тишину за столом, усмехнется, возьмет рыбий позвоночник в руку и как ни в чем не бывало обгложет кусок рыбы, как ножку курицы; когда начнет пить черный кофе вприкуску, обмакивая куски сахара в кофе и всякий раз поднимая кофейную чашку рукой с оттопыренным мизинцем? Что будет с ним, с нею, с ними со всеми, когда мама, конечно только для поддержания разговора за столом, спросит: не заинтересует ли его походить с ними по абонементам — абонементы нам всегда достает старый товарищ мужа — с ней, с Линой, и с девочкой, разумеется, на классическую оперу и балет и на еженедельные лекции по этим же темам, там же, в оперном театре, — артисту ведь это необходимо, не так ли? Не доставит ли ему удовольствия посещать с ними по воскресеньям дома-музеи, квартиры-музеи в городе и окрестностях, — одним словом, не захочет ли он побывать с ними всюду, где жили или хотя бы денек-другой останавливались великие люди; право, художнику — а в широком смысле слова драматический артист — это тоже художник, не так ли? — полагается иметь широчайший кругозор, согласитесь, вам также совершенно необходимо, — все для того, чтобы прикрыть рыбу-курицу и кофе вприкуску, не умолкая будет говорить за столом мама; навещать почаще могилы великих людей на наших городских кладбищах — это тоже расширяет кругозор, не так ли? И когда он ничего не ответит и в наступившей за столом тишине будет слышно, как громко он дышит, и когда Лина со стуком поставит чашку на стол, а Елизавета Александровна не удержится и прибавит: «Безусловно, это смягчает душу», а Лина буркнет: «И возвышает!» — на шее у него вздуется синяя вена, и он скажет негромко, но очень ясно: «Чего же там хорошего, в гостях у покойников, разве трупы великих меньше воняют?» И мама поперхнется кофе со сливками, а Елизавета Александровна с выражением посмотрит на Николая Николаевича, и в тишине кто-нибудь непременно громко вздохнет. Что будет с Линой, когда позже, танцуя с ней старомодное танго, он скажет ей, улыбаясь своей чудесной, радостной, как у ребенка, улыбкой, что все же было здорово с ней познакомиться, потому что она тоже ужасно симпатичная девочка, только вот в этом платье выглядит старушкой, потому что такого фасона платьев уже много лет как никто не носит, и именно ей неплохо бы его поскорее обрезать ровно наполовину, потому что, как он, извините, заметил, ножки у нее очень и очень ничего?
Что будет с ней самой, когда он, вдоволь насмотревшись на губы, как резиновые — с трудом растягиваемые в улыбке, вдруг «опрокинет для храбрости стаканчик», то есть возьмет да и выпьет одним глотком стакан черносмородинового ликера, выйдет из-за стола и в зашитых не в цвет носках отпляшет им цыганочку с прихлопом или лезгиночку со свистом? Нет. На день рождения Лины в субботу взять его с собой она опять не могла.
— Еще бы! Знаем мы эти фокусы, — сказал он ей в эту субботу. — Им, как в доисторические времена, важно сбыть дочек, как нестандартный товар. А я им — с любой стороны поверни — не подхожу, и все тут. Со свадьбой не спешу, провинциал; манер, пригодных здесь, не имею, диссертаций не пишу, образование хоть и специальное, но самое среднее, положения в обществе, как они говорят, никакого, семьи хорошей нет, а сказать по-честному, то и вообще никакой. — И первый раз, рассказывая ей об этом в эту субботу, он вдруг заходил по комнате, сгорбился, захромал и затянул дрожащим гнусавым голосом, изображая какого-то старика: — Мать моя, говорят, умерла, когда я еще титьку сосал, так-то, барышня, пять месяцев мне, говорят, от роду было, а батюшка-то мой, рассказывают, возвратившись с похорон своей жены, то бишь моей матушки, занесли, рассказывают, меня на минуточку к соседке — и поминай как звали, так, прямо по Островскому, и сбежал-с. Так-то вот, барышня. — Он достал из кармана невидимый платок и стер из уголков глаз настоящие слезы. Потом развалился на диване, красиво закинул ногу на ногу, поправил воображаемую шляпу и сказал заикаясь, изображая кого-то другого: — Вполне возможно-с, дорогая, что они, батюшка мой, п-по сю пору, согласно п-п-прописке, где-то здравствуют в р-родном мне городе Бугульме, да я, видите ли, т-толком не знаю-с. — И тут он вскочил с дивана и своим собственным низким, чуть хриплым, очень мужским и необычайно красивым для нее голосом сказал ей все самое плохое, из того, что сказал в эту субботу: — А по мне — так это как раз они… хоть и ученые, а ничего о жизни не знают. Заперлись в своих столичных стенках и жизни боятся. А она-то, жизнь, не для всех и не всегда — сахар. А они только сладенькое любят. Вот и жить разучились.