Вот о ней напомнил неожиданно запах листвы. Вот лицо ее мелькнуло в пламени камина -- Кэдди часто сидела с братом у огня. Вот бег его несвязных впечатлений снова прервался -- и шум дождя тоже как-то ассоциируется с образом Кэдди. Эти перемещения во времени фиксируются, как говорилось, графически; но они обозначены и меняющимся интонационным строем речи. Лихорадка слов обрывается, уступая место размеренному и грустному течению мелодии: в ней смутное воспоминание о прошедшем.
"Слышно часы и Кэдди за спиной моей и крышу слышно Льет и льет, сказала Кэдди Ненавижу дождь Ненавижу все на свете Голова ее легла мне на колени Кэдди плачет, обняв меня руками и я заплакал Потом опять смотрю в огонь опять поплыли плавно яркие Слышно часы и крышу и Кэдди".
Вмешательство автора тут, конечно, вполне очевидно -- именно он произносит текст "за" своего героя. Однако это вовсе не произвол художника -- просто обостренная память о старом, добром и прекрасном Юге -- чувство для Фолкнера настолько близкое, едва ли не единственное, что он помещает его даже в грудь идиота.
Но, естественно, автор не мог не учитывать результатов своего вмешательства. Ведь таким образом сама эта память, само это чувство тоски по невозвратному приобретает характер вне-личностный, объективный, герой же, в свою очередь, теряет ощутимо связи с конкретной реальностью, превращается в символ страдания и поражения. И в абсурдных сочетаниях слов, в безнадежной сумятице ощущений мы находим уже не просто отражение дефективного сознания, но кошмар враждебной человеку жизни.
Художник модернистского толка на этой мрачной констатации, наверное, и остановился бы. Фолкнер же, сталкивая человека с самым страшным врагом, какого можно только помыслить -- сама История, Время, -- одновременно обдумывает и испытывает способы борьбы с ним.
Читая "монолог" Бенджи, быстро замечаешь, сколь легко даются ему переходы в разные временные планы. Достаточно движения, слова, предмета -как совершенно свободно, естественно он перемещается в прошлое. "Мы лезем через пролом. "Стой, -- говорит Ластер (мальчишка-негр, приставленный к Бенджи.-- Н. А.). -- Опять ты за этот гвоздь зацепился. Никак не можешь, чтобы не зацепиться". И тут же возникает элементарная ассоциация -- некогда и Кэдди помогала слабоумному пролезать сквозь тот же пролом. Потому сразу следует курсивом: "Кэдди отцепила меня, мы пролезли".
С точки зрения ощущений идиота такие переходы объясняются просто: он просто не ведает, что есть прошлое, настоящее, будущее. Мир отпечатывается в его сознании в виде калейдоскопа неподвижных картин, которые в любой момент могут быть восстановлены во всей их нетронутости. Но подобный способ бытия несет и определенную философскую нагрузку, бросает свет на идейно-художественную концепцию произведения. Можно сказать так: на этом уровне существования времени как страшной и неразрешимой проблемы просто не существует. Герой побеждает врага, даже и не ведая о его существовании, хаос, абсурд бытия преодолеваются невинностью, примитивом. Но уж слишком легкой, а потому иллюзорной оказывается победа. И между прочим, кажимость преодоления обнаруживается уже здесь, в первой части книги. В том и состоит сложность, неуловимость ее художественной идеи: "да" и "нет" постоянно сталкиваются, сосуществуют, вытесняют друг друга.
Порой Бенджи, кажется, вот-вот готов прорваться за ограничительные рамки бессознательности и выплеснуть накопившееся в груди страдание. "Подошли (местные школьницы, любопытствующие поглядеть на идиота.-- Н. А.). Открыл калитку, и они остановились, повернулись. Я хочу сказать, поймал ее, хочу сказать, но закричала, а я сказать хочу, выговорить и яркие пятна перестали, и я хочу отсюда вон. Сорвать с лица хочу, но яркие опять поплыли. Плывут на гору, и к обрыву, и я хочу заплакать. Вдохнул, а выдохнуть, заплакать не могу и не хочу с обрыва падать -- падаю -- в вихрь ярких пятен".
Наверное, и этот хаос ощущений, замечательно переданный в переводе О. Сороки, поддается рациональному анализу, разложению на объяснимые элементы. Только занявшись такой работой, мы рискуем разрушить главное: редкостную эмоциональную достоверность чувства, которое и есть как раз подтверждение того, что трагизм бытия бессознательностью, молчанием преодолен быть не может.
Тогда начинается новый круг исследования и преодоления. Написав первую часть, Фолкнер "понял, что таким способом история еще не рассказалась. Тогда я попытался рассказать ее снова, эту же историю, но глазами другого брата"{29}.
Мир, каким он отражается в воображении Квентина Компсона, внушает чувство страха и растерянности, пожалуй, посильнее, чем то, что возбуждается бессвязным "монологом" Бенджи. Понятно, почему это происходит: Бенджи ощущает враждебность Времени совершенно инстинктивно, Квентин остро ее {осознает}. И внятно, словами отца, формулирует: "Бедой твоей становится время".