Зачем мысль Квентина в лихорадке, урывками, чтобы тут же оттолкнуться (техника потока сознания здесь используется вполне уместно и точно), забирает в себя эпизоды встреч с Кэдди -- движения ее, поступки, фразы, бессвязные, рвущиеся посредине? Затем, чтобы слепить как-то осколки прошлого, восстановить его, а значит -- найти себя, выжить, спастись. "Нельзя победить время" -- и герой гонит воспоминания, точнее, они отлетают от него сами по себе, уступая место прозаическим фрагментам настоящего (комната в университетском общежитии, шум поезда на стрелке, мастерская часовщика, пикник с однокашниками), но сами же, ускользающие, и приходят назад. Однако удержать их невозможно -- это мираж, "облако, промелькнувшее в зеркале". Особенно сильно, зримо выражено столкновение не отпускающего ни на мгновение прошлого с сиюминутным и преходящим в сценах путешествия Квентина по окрестностям Кэмбриджа. Здесь ему встретилась полуголодная девочка-итальянка, которую он угостил в кондитерской конфетой и которая с того момента неотступно следует за ним. Она ни слова не говорит по-английски, и эта простая и такая житейская деталь вдруг наполняется символическим смыслом: язык нынешних времен герою невнятен. Потому, физически оставаясь рядом, девочка и исчезает все время, а ее место, повинуясь внезапным ассоциациям, занимают другие фигуры: Кэдди, Бенджи, отец, мать, негры компсоновского семейства. А их, в свою очередь, грубо и неизбежно вытесняют персонажи нынешнего. Бессильный избавиться от них, бессильный связать воедино время, Квентин кончает жизнь самоубийством.
Герой этот представляется нам на протяжении одного лишь дня своей жизни, но как ни короток этот отрезок времени, он вместил в себя и всю его судьбу, и более того -- судьбу людей его класса -- с их объективной обреченностью, неумолимо продиктованной ходом истории, с их лихорадочным -ив общем, тоже обреченным-- стремлением противостоять предопределенности, и, наконец, с их смирением перед нею. Все в том же послесловии к "Шуму и ярости" Фолкнер назовет это смирение "любовью к смерти".
Многозначительная эта, обладающая авторитетом итоговости, формула заставляет вспомнить известную статью Сартра, написанную еще до появления автокомментария к роману. В ней, между прочим, говорилось: "Приближающееся самоубийство бросает тень на последние часы Квентина, оно находится вне пределов человеческого выбора. Ни на одну секунду Квентин не может подумать о возможности остаться в живых. Самоубийство -- это дело предрешенное, нечто такое, к чему он слепо идет, даже и не желая и не осознавая этого"{32}.
Как экзистенциальный мыслитель, Сартр, конечно, не может представить себе человеческую судьбу вне ясно обозначенного выбора. К тому же, выстраивая свою модель человеческого существования, философ извлекал личность из конкретной общественной среды, противопоставлял ее решительно окружающему миру, помещал ее в некоторое, теоретически исчисляемое пространство, в котором "ад -- это другие". В подобных условиях человеку и предлагалось сделать выбор, и им неизбежно оказывалась смерть.
Ясно, что художественная стихия "Шума и ярости" много богаче той схемы, той экзистенциалистской "ситуации", критериями которой Сартр пытается оценить книгу. Критика его оказалась не адекватна именно потому, что "ситуация" Сартра прежде всего универсальна, ситуация же Фолкнера -исторически обусловлена. Человек Сартра (будь то безымянный персонаж трактата "Бытие и ничто", либо названный Рокантеном герой романа "Тошнота") --это личность вообще, человек Фолкнера -- это представитель определенного общественного класса.
И все-таки вовсе от критических соображений, изложенных в статье "Время у Фолкнера", не отмахнешься. Сартр обрубил социальные корни (история падения старого Юга) романной идеи, и тем самым обеднил, конечно, содержание книги. Но он был и прав, утверждая, что Время у Фолкнера изначально враждебно человеку, независимо от его социальной принадлежности. Жизнь, какой она показана глазами Квентина Компсона, дает ясные тому доказательства. Слишком уж мучительны его переживания, слишком хаотичен мир его чувств, в тисках слишком трагических антиномий бьется его мысль, чтобы объяснить все это только тоской по ушедшим временам расцвета. Тут чувствуется нечто более глубокое и всеобщее. Оно и проявляет себя неожиданным "выравниванием", прояснением повествовательной стихии, когда в ней возникают устрашающие формулы Времени.
Сартр пишет: "Абсурдность, которую Фолкнер находит в человеческой жизни, помещена туда им самим"{33}.
Это не так, сложная социальная история американского Юга не придумана Фолкнером, просто пережита им с мучительной страстностью; изломанное, не находящее идеала во внешнем мире, сознание людей типа Квентина,-- не просто воплощение кошмаров, мучивших писателя, но и историко-психологическая реальность (разумеется, воплощенная с крайней степенью художественного преувеличения).