— Я человек неверующий, — все еще стараясь сохранить шутливый тон, сказал Малахов. — И потому грехи меня не пугают.
«Уже всех успела посвятить, всех!»
А ведь когда-то нравилась ему эта ее общительность, это умение, не смущаясь, искать совета и помощи порой даже у незнакомых людей. Видел он в этом проявление ее доверчивости, почти детской открытости. Наверно, так оно и было. Тогда что же изменилось теперь?
— Симпатичные люди, правда? — сказала Мила, когда отшумела, закончилась вечеринка, когда закрылась дверь за последним гостем и они наконец, к некоторому даже удивлению Малахова, остались вдвоем. Только посапывал в соседней комнате спящий Виталька.
— А как тебе Кудрин? Интересный, правда?
— Ничего, — сказал Малахов. — Занятный. Только зачем ты с ним все уже обсудила, все наши дела? Мы же сами еще ничего не решили, ты со мной разговор все оттягиваешь и оттягиваешь, а с ними со всеми успела, поторопилась…
— Господи, Малахов! — воскликнула Мила. — На тебя никогда не угодишь! Да неужели с друзьями своими, с близкими людьми я и посоветоваться не могу?..
— Что тут советоваться? Ну о чем тут советоваться? — с неожиданным раздражением сказал Малахов. — Ехать к мужу или не ехать? Оставлять ребенка без отца или не оставлять? Об этом надо советоваться? Да что они могут сказать тебе? У них о Витальке сердце болит, что ли?
— А ты не думай, что у тебя одного болит, не думай. Я — мать, я добра ему хочу. Чтобы как лучше, понимаешь? А у тебя одно на уме — затащить нас опять в дыру, в глушь, к черту на кулички…
— Я же сказал: я разговаривал с Твердохлебовым…
— Ну и что? Ну и что? Та же дыра, только побольше..
— Ты же сама просила… — растерянно произнес Малахов.
— О господи, ну как ты не понимаешь! Это же сто лет назад было. Если бы ты меня тогда послушался, мы бы уже, может быть… Да что там говорить!.. Тебе два с лишним года понадобилось, чтобы решимости набраться к Твердохлебову обратиться. И ты еще сообщаешь мне об этом с таким видом, словно облагодетельствовал меня!
Малахов молчал. В такие минуты на него всегда нападали приступы немоты. Да и что он мог возразить? Зачем? Все было и так ясно.
— Пойми, Малахов, — вдруг с прежней, давней доверчивой интонацией сказала Мила. Как будто перед ним опять возникла та девчонка в сереньком платьице, которую он когда-то увидел за прилавком книжного магазина. — Не о такой жизни я мечтала. Ты знаешь, я девчонкой, бывало, по улицам вечером иду, смотрю на чужие освещенные окна, и такая мне за ними жизнь чудится — удивительная, праздничная! Ты же сам знаешь, как мы с матерью жили. Когда каждую копейку считать приходилось. Я до сих пор забыть не могу, как мать к соседке шла в долг деньги просить, а мы с сестренкой гадали: даст или не даст, даст или не даст?.. Разве я не имею права хоть теперь немного пожить по-человечески?
Знакомое чувство жалости, любви и горечи шевельнулось в душе Малахова.
«Наверно, ничто не оставляет такого следа в жизни человека, — думал он, — как обиды детства, и ничто, как детство, не определяет судьбу человека… Чужие освещенные окна, наверно, так и будут всегда манить Милу…»
— Неужели я не имею права пожить, как другие люди живут? Разве хотеть этого — так уж плохо? Или я всю жизнь должна провести между казармой и клубом? И Виталька тоже?
— Но ты же знала это, когда выходила за меня, — сказал Малахов. — Ты же была готова к этому.
— Знала? — Она посмотрела на него каким-то странным, оценивающим взглядом, словно прикидывала, сказать ему правду или нет. — Да. Знала. Только я одного не знала — что ты з а с т р я н е ш ь… Ты же способным парнем всегда был, Малахов! А теперь? Знаешь, раньше были вечные студенты. Так ты будешь вечным капитаном. Даже если тебя повысят в звании, ты все равно в душе останешься капитаном, ты уже не сумеешь подняться…