Красавчик-герой с забавными ужимками продолжал свой смешной рассказ, девушка, его возлюбленная, вставляла остроумные реплики. Нет, ничего я не перепутала. Но…
— О господи! Как же это ужасно! — всхлипывая, проговорила женщина, сидящая рядом со мной. — Я так и знала, что этим все кончится, так и знала!
— Пустите меня к нему, пустите! — страшным голосом закричала другая женщина, вскочила, мужчина, сидящий рядом, очевидно, ее муж, стал удерживать ее, уговаривать не ходить, не смотреть, сам сотрясаясь от слез.
Почему она кричит? Почему он ее не пускает? Почему они все плачут? Какое им дело? Это не их горе! Пусть немедленно перестанут! И почему все это происходит на экране? Почему показывают в кино самый страшный эпизод моей жизни? Этот человек на экране… этот человек за столиком в кафе… нет, в больничной палате не имеет к ним никакого отношения. Это мой отец, и он скоро умрет. Четвертая стадия, сказал врач, ядовитым своим языком разбивая в прах все наши надежды. В бледно-голубой рубашке папа сидел на кушетке в ожидании приговора, который должна была произнести мама. Из лжегуманизма диагноз сообщали родственникам, и уж они становились посланцами смерти или фальшивой надежды, в которую все равно больной поверить не мог. Мы ничего не сказали, не смогли. Отец все понял и так и… Не мы его поддерживали все это время, не мы его утешали. Он нас. Шутил, рассказывал забавные случаи, этот красавчик-герой, своей возлюбленной, моей маме, своему будущему ребенку — вполне взрослой дочери — мне. Мы смеялись, изо всех сил смеялись, представляя, что Машка… что никогда, никогда они не пойдут вместе на каток, в зоопарк, слово «дедушка» вообще не войдет в ее лексикон — к тому моменту, когда она заговорит, никакого дедушки у нее уже не будет. И смех невыносимо болезненным комом застревал в груди.