– Я был предателем и негодяем, – сказал он просто и убежденно, без всяких мыслей, как дышал. – И не потому, что так, дескать, сложилась жизнь, как оправдываются слабаки и подонки. Да я и был подонком и слабаком. И мне приелась такая роль. Сейчас я хочу сказать одно: моя жизнь без тебя бессмысленна. Но я ничего не прошу, я не имею на это права.
Она осторожно и нежно обняла его. Сказала на выдохе, бездумно:
– Эх, Серегин… Может, я люблю не тебя, а свою любовь?
И сын обнял их, и ощутив на своем поясе это объятие, и прежний запах ее щеки – запах осеннего прозрачного яблока, Серегин заплакал. И все темное выходило с этими слезами, и лопнула стальная капсула, рассыпавшись недовольно истлевающей ржой, и теплая властная волна любви, неизжитой, вырвавшейся из-под спуда наносного шлака, заполнила его.
И отрезвил голос сына, взрослый и грустный:
– Папа… Ты ведь здесь будешь скучать, я знаю. Но ты не бросишь нас? Ты сладишь?
Он отстранился, взглянув в глаза мальчика. Теперь в них не было детского светлого доверия к нему. В них стыла тень грустного и мудрого предвидения.
И вот он предстал перед сыном своим, что был выше и благороднее его и принадлежал не плоти его, а высшему Замыслу.
– Не пугай его, – шепнула сыну Анна, осторожно обняв мальчика за плечи.
– Он понимает меня, – медленно произнес тот. – Он все понимает! Ты читал книгу «Робинзон Крузо»? – спросил мальчик внезапно.
– Что? Ну да…
– В ней только мельком описано, как жил Робинзон после возвращения домой и как он закончил свои дни. Почему-то мне кажется, что на острове ему было легче.
Теперь в этих детских глазах сквозила недетская, испытующая ирония.
– Ты и впрямь хочешь меня напугать? – сподобился на вымученную улыбку Серегин.
– Я хочу торт, – сказал мальчик неожиданно веселым тоном, и взор его беспечно просветлел. – Его сегодня испекла мама. Для нас. Она очень волновалась, и торт подгорел. Она и не знала толком, будешь ли ты у нас за столом…
– Ну, хватит, ты совсем распоясался! – одернула мальца Анна.
– Будешь-будешь! – покачал тот смешливо пальцем перед носом Серегина и юркнул в просвет двери, навстречу идущему к беседке отцу Федору, тут же уткнувшись лицом в его рясу и обняв ручонками наставника.
– Ну, что ж, пошли в дом, – сказала Анна.
…Он проснулся в сумрачной тишине зашторенной спальни, как всегда – в шесть часов утра, сработал его внутренний, никогда не дававший сбоя, хронометр. Аня и сын спали в иных комнатах просторного особняка его преподобия, ставшего отныне и его жильем.
Еще вчера он не знал, куда его определят, как все сложится, да и не знает он этого и сейчас. Знает другое: прежде чем в его спальню войдет его женщина, должно пройти время. То время, что докажет такую возможность.
Что ж, справедливо. И в согласии с понятиями, установленными на этой земле, где теперь предстоит не приживаться, а жить. Получится? Он попробует.
Только этот пронизывающий взгляд сына, игривые и насмешливые перемены его поведения, этот дар его…
Серегина пробрала внезапная дрожь. На мгновение он замер, затем отдернул портьеру.
Картина в окне была завораживающей: небо казалось выбеленным, голые ветви деревьев сплетались кружевом серых узоров, и над всем этим властвовал поглощающий все звуки снег, падающий нехотя и обильно. И все небесное пространство было заполнено им – тихо и раздробленно струящимся из седой вышины.
Зима. Добралась и сюда, на Юг. А Джон и Билл сейчас во Флориде… Коралловое море на Ки-Вест, скопища яхт в бухтах, апельсиновые рощи, усыпанные оранжевыми шарами плодов; трепещущие на теплом и влажном ветру перья пальм…
Здорово!
Но отчего-то ныне ему милее этот тягуче валящийся с неба снег за надежной каменной стеной, этот предутренний сумрак, предощущение будущего прихода сюда, к нему, прихода робкого, но неотвратимого и желанного – той, с которой суждено пройти все им предстоящее.
Боже, неужели ему повезло?