Закончив одну часть работы, я разрешил себе поставить лейку у ног и присесть на кровать Дрешеров (их постель стала моим командным пунктом). Комната излучала покой и благополучие. Перед отъездом Дрешеры заботливо убрали все со стульев. На крючке за дверью висел прозрачный пеньюар Инге, его хотелось смять и с силой сжать в кулаке; бледно голубые тапочки под ним выглядели чуть пристойнее, более сдержанно. Растения, стоявшие здесь, казались одинокими, покинутыми, брошенными на произвол судьбы, за лето их листья пожелтели, пожухли, кое-где потрескались. Красавец-папоротник совсем поник, обмяк, навалился на горшок, стебель его превратился в печальную пародию на ствол плакучей ивы, ветки обессилили, листья свернулись. Он, наверное, переносил жару хуже других. Я развернул таблицу, оставленную Дрешерами, думая узнать, как обходиться с папоротником. Очень любит воду! (Вот именно: очень любит воду — что я говорил!) В жару два раза в день, в нормальную погоду каждый день. Я был не слишком пунктуален — что поделать. Раз так случилось, следовало (впрочем, я и не подумал встать — это была чистейшая работа мысли, ею оказалось приятно заниматься на кровати Дрешеров) хотя бы не залить его сейчас, иначе папоротник погибнет. В конце концов я взял на кухне таз, наполнил теплой водой, чтобы растение охлаждалось постепенно, вернулся в комнату, снял с полки горшок и переставил в таз, где папоротник за ночь отмокнет и вернется к нормальной жизни, приобретет былые мощь и блеск, благодаря процессам инфильтрации влаги, экссудации и капилярности. Я снова сидел у Дрешеров на кровати и с сомнением смотрел на таз, в котором мариновался папоротник. Надо же: Берлин, чуть ли не десять вечера, я на чужой кровати, в пижаме и беспокоюсь о соседском папоротнике. Прежде чем спуститься к себе, я снял халат Уве и повесил за дверью, туда, где пеньюар (между прочим, халат Уве попахивал, я поднес к носу пеньюар Инге — он тоже пах: кисловатый, тепленький дух, всегда идущий от чужого белья). Выключив свет, я постоял, разглядывая папоротник, мокнущий в тазу: несколько листьев томно откинулись на ковер, потом беззвучно прикрыл дверь спальни, входную дверь и, сжимая лейку, пошел к себе с чувством исполненного долга.
Дома я потушил галогеновую лампу. Добрался до окна. Снаружи на темном фоне выделялась ровная линия крыш. В домах напротив еще не выключили телевизоры. Работающий телевизор наполнял гостиную молочно-белым сиянием, чей оттенок менялся раз в десять секунд, со сменой кадра. Я наблюдал, как дружными волнами переливались окна — везде смотрели более-менее одинаковые программы, — и испытывал знакомое ощущение тоски от множественности и однообразия, как бывает на соревнованиях, когда фоторепортеры, не сговариваясь, одновременно щелкают вспышками. Я стоял в пижаме, смотрел на улицу, а то, что произошло потом, я не могу расценить иначе, как перст судьбы, знак, ниспосланный в утешение человеку, который отказался от мирских радостей, выключив телевизор — короче говоря, в рамке окна жилого дома напротив ровно на четвертом этаже возникла обнаженная фигура. Посланница небес (я тотчас узнал ее — это была студентка, с которой мы не раз встречались на близлежащих улицах) стояла передо мной раздетая и восхитительная — на память приходили создания Кранаха — Венера или Лукреция: тот же легкий выгнутый силуэт, крохотные груди, похожие на маленькие персики и всего одна спутанная и нежная русая прядь, вьющаяся на самом интимном месте. Девушка, наверное, искала ночную рубашку или что-нибудь в этом роде, нашла полосатую сине-белую футболку, лениво оделась и пошла к двери; под полосатой тканью волнообразно двигались бедра, на экране включенного в ночи окна их вид особенно брал за душу; она исчезла в коридоре, потушила свет. Конец небесной программы.
Утром я встал без четверти семь и в одиночестве поел в столовой нашей берлинской квартиры. Легкий розовый сумрак окрашивал комнату, я жевал яйцо всмятку и слушал новости по радио, вид у меня был сонным, настроение — собранным, в голове свободно и приятно сплетались узоры будущего исследования (я всегда любил эти завтраки в теплой атмосфере рабочего общения с самим собой). Поев, я пошел в кабинет, и когда в зеркале увидел собственное отражение, пересекающее полусвет коридора, подумал, что портрет, в общем, верен: заря, сумрачный фон, длинная фигура, сжимая в руке чашку, движется вперед, готовясь воплотить замыслы, зреющие в голове. Я бодро и деловито включил питание компьютера — он ответил урчанием кофемолки. Быстрым нажатием мыши был открыт жесткий диск, и среди десятка голубоватых надписей, вылезших в электронном окне, явилась «Кисть». Палец два раза пробежал по клитору моей податливой неприхотливой мыши, на экране возникло блестящее серое поле. Я отпил глоток, вернул чашку на блюдце. Мыслей не было.