Вот уже три недели, как я пытался сесть за работу. В тот первый день, когда при свете великолепной зари я вошел в кабинет и включил питание компьютера, меня немедленно сбил с толку маленький, но довольно сложный вопрос, и хотя надо было одолеть его за час, повинуясь естественной для начала работы горячке, я решил разобраться подробно, вникнуть во все за и против, застрял, наконец, и не сумел ни начать, ни, тем более, продолжить работу. Имя художника — вот что так меня занимало; как называть того, кому я посвящаю исследование: Тициан, Вечелли, Вечеллио, Тициано Вечеллио, Тициан Вечелли, Тициан Вечеллио? Разумеется, по сравнению с теми глубинами, до которых я собирался дойти, повествуя о взаимоотношениях искусства и политической власти в Италии в XVI веке, мой вопрос мог показаться пустячным, но мне думалось, что, даже если отбросить мотивы более высокие, простое желание правильно назвать героя, о котором решил писать, уже достойно уважения. Коротко, суть вопроса, каким он представился мне тем утром, сводилась к следующему: я заметил, что авторы трех десятков книг, которые я прочел или пролистал, готовясь к работе, давали разные имена Тициану Вечеллио или Вечелли (даже фамилия не была точно установлена и оканчивалась где на «и», а где на «о»); исследователи поделились на два лагеря, одни — большинство — такие, как В. Бах или Бабелон, например, звали его Тициан, но другие — Альфред Мюссе, часть французских переводчиков Эрвина Пановски — предпочитали вставлять на конце гласную, называя его, словно в южной деревушке, Тициано.
Я вышел из-за стола и перешел в другой конец комнаты, чтобы спокойно подумать. Пиджак остался на спинке стула, я смотрел, как сижу и работаю (чистая видимость, я и забыл, когда работал). Из-за пиджака высовывались с двух сторон углы лежащего поверх стола прозрачного стекла. Компьютер призывно порыкивал, экран блестел, справа от него стоял включенный принтер — зеленый огонек горит, в резервуаре сотня белых листов, — на шкафчике лежали книги и папки с разноцветными обложками, заполненные документами. Я, закинув ногу на ногу, сидел в обитом черной тканью кресле, из тех, что любят режиссеры, с изогнутыми под прямым углом металлическими подлокотниками — точно такие стояли у нас в столовой, в гостиной были похожие. Дверь на балкон была прикрыта неплотно, и из кабинета я видел птиц, клевавших что-то в двух шагах от меня. Я неподвижно сидел в кресле, размышлял и наблюдал, как белые облачка перемещаются в берлинском небе. По-моему, я в те минуты почти не отличался от Карла V, усталого Карла V мюнхенской Пинакотеки, того самого, бледного, восторженного, зажавшего в руке перчатку, как будто вечность просидевшего в своем королевском кресле. Я, конечно, перчатку не сжимал, но думаю, что неподвижная фигура в режиссерском кресле, сосредоточенное лицо, взгляд без искорки лукавства, покоящаяся на подлокотнике рука — должны были производить то самое впечатление покоя и звенящего прямодушия, какое выразил Тициан, написав своего императора в Аугсбурге на фоне золоченого сафьяна: то же утомленное, исполненное благородства тело, та же бледность в лице, тревожные глаза. О чем же мы задумались? Чего так простодушно испугались?