Делон (как хорошо было, что рядом в трубке успокоительно звучал голос Делон), не спросив даже, как дела с исследованием, быстро сообщила, что чувствует себя сегодня потрясающе и что малышка первый раз зашевелилась в животе. Когда Делон плыла, рассказывала Делон, тело малышки тоже двигалось, наверное, малышка поняла, что очутилась в море и принялась плавать по животу. Делон сделала паузу, и я успел представить, как они вдвоем плывут по ярко-синей прозрачной глади, одна поверх другой, одна в другой, две любви — та, что больше, неторопливо и расслабленно разгребает светлые волны и смеется, смех начинался на берегу и не переставал, и в конец ее выматывал, и ей хотелось писать, и чтобы не описаться, она, закинув голову назад, колотила руками так, что брызги летели во все стороны — я так любил этот смех, смех в воде; другая, маленькая, та, что пока не родилась — ее даже нельзя назвать моим ребенком, — пригрелась, скрючившись, подвешенная в жарком животе у матери, которая перемещается, куда захочет, по теплой жидкости. За это утро, говорила Делон, малышка шевелилась целых три раза, и с самого начала беременности Делон не чувствовала себя так хорошо. Часа два назад она даже нырнула за морскими ежами. И я, в гостиной у себя в Берлине, сидя перед телефоном, видел, как этим утром Делон на дне прозрачного моря собирает морских ежей, сегодняшним или прошлым утром, неважно — многие Делон, наслаиваясь друг на друга, плыли по разноцветным волнам моей памяти, выискивая свежих морских ежей, на моей Делон была голубая маска, слегка врезавшаяся в скулы, Делон лежала лицом вниз, почти не двигаясь, и осматривала водоросли. В руке у нее торчала изогнутая вилка, корзина болталась на ремне, обмотанном вокруг запястья; моя Делон спокойно разглядывала через прозрачные очки дно маленькой пустынной бухты, почти не двигаясь с места, только взбивая позади себя пену едва уловимым шевелением длинных загорелых пальцев, и вдруг, очевидно, заметив морского ежа, уходила отвесно вниз, исчезая из виду с элегантной постепенностью наяды — последними скрывались ноги — и через мгновение выныривала, задыхаясь, на глаза падали волосы, на голове были водоросли, на вилке — еж; она озабоченно изучала его, положив на ладонь, прежде чем убрать в корзину, и опять, не отдыхая, не убирая с маски две длинные мокрые пряди, опускалась под воду, до тех пор, пока мешок не раздуется от воды, не отяжелеет и не наполнится доверху десятками красивых и толстых ежей, усеянных движущимися колючками, на которых солнце отбрасывает черные и фиолетовые блики. Потом она приходила домой, не успев обсохнуть, в простой белой рубахе, накинутой поверх мокрого купальника (на обратном пути, соблюдая ритуал возвращения из бухты, она на минутку задерживалась у инжира, обводила глазами голые ветви, срывала, наконец, одну или две ягоды и съедала их по дороге, шагая с полной корзиной морских ежей, прикрытых пляжным полотенцем). Дома она садилась их чистить — устраивалась на металлическом стуле в тени высоких садовых деревьев, брала большие оранжевые ножницы и, воткнув острие ежу в туловище, медленно вела сверху вниз, так что еж распадался на две половины, над каждой из которых она быстро и энергично проводила рукой, отходы падали в пластмассовый таз — он стоял у нее между ног, — и в желанном ларчике панциря оставались только чудные съедобные пластины, похожие на кораллы, разросшиеся в глубине раковины в виде большой звезды, оранжевого гиганта или красного карлика. Когда работа бывала закончена (на блюдо с чищенными ежами — оно стояло теперь на столе — она набрасывала кухонное полотенце в красную и белую клетку, чтобы не садились мухи и пчелы), моя Делон в углу сада напротив двух больших газовых баллонов принимала душ из шланга, запрокинув голову, неторопливо разглаживая волосы под струей. А я — у меня не хватило духу расстраивать ее теперь рассказом о трудностях в работе (а у меня дело плохо, сказал я, я обгорел). В Берлине, сказала она, обгорел в Берлине! и засмеялась. Я стал объяснять — она смеялась, не переставая (по ее словам, я был невероятный человек, обгорел в Берлине! повторяла она), — что утром мне не работалось, и я пошел гулять. Зато теперь, перед ее звонком, я написал (я быстро подсчитал в уме) полстраницы, короче говоря, примерно полстраницы (Когда Мюссе). И что ты сжег? спросила она. Она умирала от смеха. Мозги? У меня обгорели плечи, сказал я. И сразу стал ее расспрашивать о детях. А как там малыш, спросил я, не очень ревновал к малышке? Ведь то, что девочка не родилась, не значит, что к ней не будут ревновать, заметил я (даже работа как-то отодвинулась на второй план). Нет-нет, он страшно милый, сказала она, он стал весь шоколадный, представляешь. Давай я его позову? сказала она и ушла, не дав мне времени ответить. Алё, папа, сказал мой сын, как у тебя дела? Хорошо, детка, сказал я. Так было заведено начинать телефонные разговоры с Бабелоном (пару недель назад я начал звать сына Бабелоном, не знаю почему).