Я закрыл окно и, прежде чем унести вещи в кухню, слегка прибрался: громкими шлепками выбил диванные подушки, затем брызнул несколько раз в центр журнального столика и проехался по нему губкой. Наконец, собираясь уйти из комнаты с пульверизатором и тазом под мышкой, я бросил взгляд на телевизор и, заметив, что он тоже покрылся пылью, небрежно пустил на него из груши струйку, разбившуюся в верхней части экрана на пузырьки белой шипучей пены, потом, охваченный азартом, в котором детская жажда подольше давить на рычаг смешалась с более тонким символическим удовольствием, связанным с самой природой объекта моих действий, я, не останавливаясь, выпустил из резервуара почти все, что там оставалось: нацелив носик на телевизор, я жал на спуск и убирал палец, жал и убирал, быстро, еще быстрее, туда, сюда, куда придется, пока поверхность экрана не покрылась слоем движущейся жидкой пены, которая начала медленно сползать вниз, увлекая за собой грязь и пыль, образуя волнистые дорожки, которые, казалось, просачиваются изнутри — стаявшие, разложившиеся останки старых передач текли ручьями по стеклу, одни разом пробегали экран, другие, тяжело дотащившись до края, зависали и капали на пол, как нечистоты, как кровь.
День кончился, я одиноко сидел перед выключенным телевизором. Я еще не зажег маленькую галогеновую лампу, и гостиная плавала в мягких оранжевых сумерках летнего вечера. Продолжая смотреть в выключенный телевизор, я, в конце концов, заметил на поверхности стекла отражение той части комнаты, где я сейчас находился. Вся мебель и вещи, видимые как в выгнутом зеркале у Ван Эйка, казалось, сгрудились в центре экрана, сверху поблескивал сломанный ромб окна, возле стен можно было различить плотные темные очертания дивана и журнального столика и, наконец, более резкие, сочные и привычные силуэты галогеновой лампочки и батареи. Себя я узнал в темной массе, застывшей на фоне дивана. К вечеру я подустал и решил посидеть дома. Любой разумный человек на моем месте, воображал я, немедленно натянул бы пижаму, закутал ноги пледом и устроил себе телесеанс (чистая игра фантазии, не больше) для того, чтобы остаток дня прошел в покое, а назавтра появились силы для работы.
Некоторое время назад я проделал с телевизором один опыт. Известно, что включенный экран высвечивает три миллиона точек разной степени яркости, а сам образ в уме строим уже мы сами, при необходимости дополняя изменчивые конфигурации (что, на первый взгляд, конечно, сложно, но любое исследование зрительской аудитории покажет, что это каждому под силу). В тот вечер, недели две назад я сидел с пультом на диване, босиком, почесывая рукой причинное место (прошли счастливые времена), мирно ел куриную ножку с майонезом и смотрел по второй программе немецкого телевидения выпуск новостей. Затем, чтобы проделать опыт со всей присущей мне аккуратностью, я положил косточку на журнальный столик и, вытерев пальцы маленькой салфеткой, сконцентрировался, напряг зрение и отсчитал на экране примерно двадцать блестящих точек — если быть честным, не видел я ни одной, но раз при этом образ ведущего по-прежнему отпечатывался в мозгу, я сделал вывод, что заметил двадцать точек, восполнил недостающие ряды и нарисовал очкастое лицо Юргена Клауса, который по второй программе немецкого телевидения вел этим вечером выпуск новостей, а потом, в то время, как я наблюдал это серьезное, взволнованное, составленное из трех миллионов точек лицо, которое благодаря шестистам двадцати пяти линиям на кадр и пятидесяти изображениям в секунду все еще вело выпуск новостей, я подумал, что, по правде сказать, этот ведущий в очках — не Юрген Клаус, а Клаус Зибель, я их все как-то путаю, этих ведущих, несмотря на три миллиона разноцветных точек.