Старуха знала когда-то давно хорошие времена, но к старости от перенесенных лишений стала чопорной до надменности (даже со своим внучатым племянником, впрочем, не имея детей, она их и никогда не любила), употребляла в разговоре несколько французских фраз, могла кой-что продекламировать по латыни и выжила из ума настолько, что, плохо помня события революции и последовавших за нею лет, громко вслух призывала реставрацию (слава богу, из комнат почти не выходила); ее воспитанник, оказавшийся у нее на руках после ареста его отца и смерти его матери, давно сам ее опекал; по утрам, несмотря на увечье, он жонглировал гирями, обтирался холодной водой; носил усы, считался еще женихом (ему было недалеко за сорок), неплохо прирабатывал к инвалидной пенсии — что-то где-то преподавал, имел льготный автомобиль с ручным управлением (автомобиль в те годы был роскошью) и водил в свою комнату, смежную с теткиной, неюных дам, которые не церемонились оставаться на ночь на проходе (тетка обитала в дальней комнате) на его железной с голосистыми пружинами койке (благо старуха была глуховата). Два члена этой странной семьи были очень разными, даром что родные по крови, тетка до карикатурности
Фотоделом дядюшка пытался заняться сразу после войны, но бросил и остался совершенным дилетантом, сохранив, однако, допотопный бачок для проявления пленки и умение кое-как развести реактивы, и нехитрые эти навыки он передал племяннику, который переживал в то время отроческий роман с фотоаппаратом «Смена». У племянника и дядюшки отношения были самые приятельские, старший с младшим не чинился, хоть по возрасту годился в отцы, но виделись они не часто: у отца мальчика было мало общих интересов с родственником-калекой, мать мальчика не доверяла сына влиянию жизнелюбивого брата-холостяка, пусть непьющего и некурящего из-за осколочного ранения, разворотившего живот и посадившего его на бессрочную диету. Но в то лето было-таки решено сбагрить подростка дядюшке на руки — он стал быстро расти, у него полезли двумя пуками черные усы, весной пришлось обновить ему всю обувь, а младшая дочь была мала, и с двумя детьми на даче было никак не управиться. Очень кстати дядюшка, задумав автопробег по памятным ему с военных пор местам, объявил, что ни одну женщину в автомобиль не посадит, а ребенка — пожалуйста. И мать подумала, что, возможно, ее сыну пойдет впрок такое мужественное предприятие.
В дядюшкином «Москвиче» они проехали по прямой до Ленинграда через Тверь и Торжок, свернули на Нарву, прокатились по всему балтийскому побережью до самого Калининграда, возвращались по Литве и Латвии, от Таллинна свернули на Тарту и через Новгород, Псков и Валдай прибыли домой. Во все время путешествия племянник не расставался с фотоаппаратом, на всю жизнь удовлетворив наивный фотографический туристский зуд, нащелкал пропасть пленок, которые осенью и проявлял самостоятельно в фотоуголке дядюшкиной коммуналки…
Никто не ведает, как пробуждается призвание. Вот будущий художник — в отрочестве он не любит рисовать, а только ломать парты и бить стекла; вот поэт — он начисто лишен музыкального слуха, но проявляет бесстрашие и довольно жестокую предприимчивость в детских драках; тринадцатилетний племянник тоже не отличался аккуратностью в занятиях, разве что не раз был застигнут матерью за прилежным переводом на кальку изображений голых женщин с репродукций живописцев-классиков, и терпеть не мог уроки химии. Однако проявление пленок увлекло его: красный свет, целлулоидный шорох ленты, которую требуется уложить в бачок правильной спиралью (не то слои склеятся и на месте изображения выйдет молочно-фиолетовая клякса), клейкий вкус проявителя на пальцах, кислый запах фиксажа и — сладкий миг — рассматривание результата, изучение на просвет маленьких прямоугольных кадров с не высохшими еще капельками воды.