Читаем Фотографирование и проч. игры полностью

Поросль эта была трех видов. Одна борода поражала пышностью, кучерявостью, другая была более редкой породы — лопаточкой, но чаще бросалась в глаза бородка небольшая, аккуратненьким клинышком, пегонькая, — и мы с нянькой снова вопили „ура“ точно так, как немногим раньше все эти люди и сами орали, проходя мимо трибун на Красной площади, приветствуя и их, этих добрых людей, и их знамена, портреты, бравые транспаранты, смелые лозунги, девушки подбирали оборванные бумажные лепестки, швыряли ими в толпу, оттуда добродушно пошучивали, какой-нибудь гражданин вынимал из петлицы проволочный цветок или отцеплял от груди красный бант, одаривал одну или другую (ах, как хотелось, я думаю, быть и моей няньке в числе счастливиц, ведь все мы, стоявшие по обочинам, завидовали тем, кто шагал в строю), — а полотнища реяли на ветру, шевеля щеками, прозрачнели в прогале улицы, лиц на портретах становилось не разобрать, только хмурились усы, только топорщились бороды, как более плотные, более густые на просвет. Так и уходила от нас праздничная толпа, неся над собою эти окаймления, подобно знаменам, или гербам, или хоругвям, оставив и нас оделенными счастьем причастности какому-то высокому последнему порыву, жалким подобием которого, как я узнаю впоследствии, можно считать лишь предчувствие соития с живым желанным существом».

«Высокий порыв» здесь прямо сравнивается с чувством к близкому человеку, причем отмечено, что коллективное чувство выше и полнее, чем личная склонность. В этом отрывке выпукло дано нам понять восторженную любовь художника к отчизне, как бы вырастающую из пеленок привязанности к матери.

Легко теперь истолковать нам и столь частое употребление автором слов «усы» и «борода», рассыпанных по всему тексту; ведь известно, что в восприятии ребенка растительность на лице вовсе не отождествляется с мужским полом (и, скажем, отец художника в описываемый период не носил ни усов, ни бороды, о чем свидетельствуют и многочисленные фотографии, и показания свидетелей), если же быть точнее, то подсознательно она ассоциируется с полом женским (и некоторые исследователи для объяснения этого феномена привлекают даже представление о бессознательной памяти ребенка, зафиксировавшей момент появления на свет)…

Последний отрывок мы хотели бы предварить решительным указанием на народность корней нашего художника (в том смысле, в котором говорил и Пушкин о народности в фотографии). Ведь и до сих пор приходится слышать упреки в адрес Фотографа в его якобы эстетизме или даже герметизме, столь чуждым традициям русской демократической культуры (культуры, которая является как бы отчизной художника, второй родиной, как мы убедительно показали выше, лоном в мужском смысле этого слова). Недоразумение это тянется издавна. «Зачем возведено это изящное здание, — писал критик фотогазеты со всей силой недобросовестности, так свойственной тому периоду жизни нашего общества, в рецензии на первую же выставку Фотографа, — если жить в нем нельзя». Нет, можно жить, теперь это многим стало ясно, и весь жизненный и творческий путь Фотографа лишний раз опровергает эту недоброжелательную риторику. Заключительная же часть его детских воспоминаний и вовсе не оставляет места каким-либо белым пятнам в этом жгучем вопросе.

«Шумный день позади, у родителей — застолье, там разговоры и веселые гости, я же выпрошен теткою у бабушки (Танька восседает за краешком праздничного стола и уже перестала конфузиться после двух рюмок мадеры) к себе, в другую комнату, наискосок по коридору, бездетной вдовою брата отца, живущей со своим больным отцом, желтым костяным стариком с седым пухом на черепе. Комната велика, угол с одром старика отгорожен огромным шкафом и занавеской, его самого не видно — не слышно, но мне известно, что на ночь он кладет в банку с кипяченой водою желтые челюсти, и я видел однажды, как от них шли за зеленоватым стеклом пузыри, как если бы они и в банке продолжали что-то шамкать. Тетка, заполучив меня себе, размякшего от бури впечатлений, оглушенного и вялого, усаживала меня все на тот же кожаный диван и спрашивала, не хочу ли я, чтобы она рассказала мне сказку. Сказки теткины я знал уже наперечет, они мне казались весьма пресными после повествования черной старухи, а сама тетка — тоже пресной, доброй и податливой, как подушка. Никакого сладу она со мной не имела, и я ставил ей ультиматум: только страшную. „Страшную, — умилялась тетка, — вы подумайте!“ Она обращалась к шкафу, но там царила полная тишина. „Но какую же страшную? — недоумевала она (преподавала литературу в школе и сама, будучи горожанкой, сказки знала лишь по неловким окультуренным переложениям Афанасьева для младшего дошкольного возраста ловкими нашими литераторами). — Может быть, эту?“

Перейти на страницу:

Похожие книги

Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах

Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…

Андрей Михайлович Дышев

Проза / Проза о войне / Боевики / Военная проза / Детективы