Читаем Foxy. Год лисицы полностью

Я выхожу, закрываю дверь, и она тонко скрипит, словно прощаясь. Откуда этот дом знает, что я покидаю его? Я и сама еще не знаю, не догадываюсь даже, а он говорит мне: пора!

Не оглядываясь, я спускаюсь под гору, мимо старой ели, к калитке, а в ушах звенит – нет, это синицы пищат в темной хвое. Я чувствую, что дом смотрит мне в спину прозрачными старческими глазами – двадцать лет я заботилась о нем.

В овраге пахнет грибами, темно и сыро, я медленно всхожу по склону – и вот уже утренние лучи касаются моих волос, лба, согревают щеки и губы. На песчаной гриве, между рыжими стволами веселых сосен, я иду той самой дорогой, по которой еще совсем недавно мы ходили вместе.

За заборами золотые яблоки в голубой листве светятся на солнце. Березы роняют листья, кружат в воздухе их легкие семена. Одно ложится мне на ладонь – крохотная коричневая птица. Летят паутинки. День будет жаркий.

Минувшей ночью я просыпалась от ветра. Тонко звенели стекла, и, широко открыв глаза, неподвижно глядя в темноту и не вытирая слез, вспоминала, как шептала когда-то: «Господи! Я тебя почти ни о чем не просила. Только о муже. Глупая. Теперь я знаю: мне нужно только одно – время. Дай нам еще времени, Господи. Совсем немного, хоть день. Всего один день».

День наступил, и я тихо иду по песчаной дороге к станции – далеким, кружным путем, как мы вдвоем ходили когда-то. Вот уже и шоссе.

Вдруг что-то будто толкает меня, и я останавливаюсь. Там, на дне сумки, лежит мой умолкший мобильник: сим-карту я вынула, когда поняла, что сама писать не буду, а ждать мне нечего. Так мне было спокойней. Но телефон так и остался в сумке.

Да, вот он. И симка заткнута в кармашек кошелька, вместе с двумя билетами на электричку – теми, самыми первыми. За эти месяцы буквы и цифры исчезли с них, словно испарились, и теперь вместо билетов я держу в руке два пустых белых клочка бумаги. И между ними – несколько сухих фиалок: плоских, поблекших.

Я сажусь прямо на теплый асфальт, открываю неподатливую крышку телефона и дрожащими пальцами ставлю карту на место. Ввожу время и дату. И, зажав в ладони плоское тельце мобильника, иду дальше – вниз по дороге, к железнодорожной насыпи.

В ушах снова звон. Нет. Это тот самый звук. Первая эсэмэска, за ней – целая стая, будто еще не все стрижи улетели. Собрались в дорогу и кружат…

Я иду по насыпи тем самым шагом – легко переставляя легкие ноги, след в след, – своим великолепным давно забытым шагом. Я иду танцуя.

И в электричке, прислоняясь горячим лбом к холодному стеклу, стою в тамбуре и смотрю, смотрю, боясь пропустить: вот он, тот поворот дороги, от которого так щемит сердце, как от изгиба любимых губ… И все вокруг пылает в огне осени, и я тоже, и ничего не прошло, не миновало, не изменилось. Все и в самом деле было. И все было – правда. Не выдумка, не фантазия, не обман. Билетики напрасно побелели. Все было. И есть.

* * *

Будь же холоден, ты, живущий,

Как осеннее золото лип.

Сергей Есенин

Алисе было трудно. Тяжесть неисполнимых желаний искажала мир, не давала покоя, пригибала к земле. Девушка боролась, и на эту борьбу уходили силы – словно вода в песок, бесследно, бесплодно. День за днем.

Как устаешь, страдая. Как теряешь себя.

Отец заезжал каждый вечер, иногда даже утром, катал в открытой машине по улицам. Они разговаривали. А дома, одна, она думала о нем. Нет. Не о нем, конечно. О себе.

Любовь – не ее дар. И об этом она грустила. За что с детства досталась ей в подруги эта боль – тяжесть одинокого страдания? Несла и еле вынесла, но ведь одолела, победила, сбросила с души. А любовь все равно не давалась. Так и не далась. Нет, не ее это дар.

Почему иных женщин – лгуний, обманщиц, добродетельных, злых, правдивых, блистательных, скромных, великолепных, незаметных, изящных, толстых, красивых, безобразных, гордых, смиренных, пламенных, холодных – любят, да так, что готовы жизнью платить? И ведь платят, бывает. А иных – и дальше шел перечень только самых прекрасных свойств – не любят, как ни мечтай? И не то что жертвы – взгляда, даже взмаха ресниц для них пожалеют? – вот была ее тема, то скрытая, то явная, в каждом разговоре с отцом.

Но Джим Деготь ответил только однажды. Ничего ты не понимаешь в любви, глупышка. Тебе не дано. И не будем больше об этом.

Вот такой он был, отец. Жесткий. Жестокий. В конце концов она заподозрила, что и он понимает не больше, просто «сохраняет лицо».

И было что сохранять. Он мог бы играть в паре с Марлен Дитрих. Мужской двойник белокурой бестии. Вот какой он стал, теперь, когда она встретила его во второй раз – здесь, в Париже. То, что она знала, чувствовала в нем еще ребенком, пока он не исчез из ее жизни и серой малогабаритной клетушки без лифта и мусоропровода, то проявилось в этом странном городе и, как тусклая переводная картинка ее детства, обрело четкость и яркость. Он стал великолепен. Внешне оформлен. Понятен.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже