Потом пригнали японцев. Интересный народ. Работать умеют. Молчат. И всё кланяются. Как-то раз приходит японец и спрашивает меня… по-французски. Правда ли, что я в Париже бывал?.. Стали мы с ним разговаривать. Я по-французски, а он – по-русски… Курам на смех, но потихоньку привыкли. Он парень был образованный, у себя в Японии что-то про Францию изучал, но никогда там не бывал. Ну, вот я ему и рассказывал, как мог. Про что? Да про все, что видел, что со мной было… Ну, вот примерно, как вам. Только у нас времени было побольше. Бывало сидим с ним перед сном, он смотрит на меня, вроде слушает, а вроде и нет, о своём думает… Может, про Париж, а может, про дом, про мать да жену… Ведь, по правде говоря, что мог я ему такого рассказать, чего он из своих книжек не знал? Может, просто было ему любопытно, что вот здесь, в горах Сихотэ-Алиня, в советском лагере, есть человек, который по всей Франции проехал, от Марселя до Безансона. Ведь, чудеса да и только!
Года два мы с японцем дружили, а потом разъехались наши этапы в разные стороны. Не знаю, жив ли он, вернулся ли в свою Японию, вспоминает ли меня…
Ну, а когда на Ургал тянули ветку от Комсомольска, бандеровцев привезли. Эти ребята, бандеровцы, мужики крепкие, злые. Работают хорошо, держатся вместе, даже бытовики наши, урки, их не трогали, опасались. А то как же – фронтовики. Они там, у себя, на западной Украине и с немцами воевали, и с нашими, то есть, советскими.
Один из них, Петро, взялся было ко мне приставать. Ты, говорит, москаль немытый, у вас в избе рушника чистого не найти, тряпкой грязной утираетесь, а у нас стены белёные, полы крашеные… Ну, я-то не злой, я больше смеялся. Потом уж мы с ним сошлись. Они, бандеровцы, ко мне приходили, а я им рассказывал, как там во Франции всё устроено. И про народный фронт, и про бошей, и как вообще французы живут. Им-то я мог рассказать получше, чем японцу моему, всё-таки язык у нас почти одинаковый…
Вот я им говорю, бандеровцам, – чего же вы с нашими, с советскими-то воевали? Как же это – мы все славяне, а тут – друг против друга?
А Петро смеётся и говорит: ты, Ваня, в своей Франции нюх потерял, ничего не смыслишь. Они же, ваши-то, советские, как пришли в тридцать девятом, так давай свои порядки наводить: колхозы, кого в тюрьму, кого в Сибирь… Это, спрашивается, почему? Мы тут испокон веку жили, под панами мучились, а вы пришли – и давай шуровать похлеще тех панов… Это кто ж стерпит?
В пятидесятом году получил я письмо из Липовицы. Я до того пару раз писал, ответа не было. И вот – пришёл ответ. От племянницы. Так, мол, и так, одна я, никого из нашей ближней родни нету, как выслали в тридцать втором году, так никто не вернулся и весточки не подал.
Потом уже, в Липовице, узнал я в подробностях, что и как там всё было. Как попал наш хутор под раскулачивание и братьев со всем семейством выслали. Куда – неизвестно. То ли на Беломорский канал, то ли на реку Обь.
Хутор наш разорили. Большой дом разобрали, перенесли в деревню, там теперь правление колхоза. Ну, а для отца с маманей оставили погреб, под большим домом. Там они дожили свой век, через год померли – одна за другим.
Как только Петро, бандеровец, услыхал про это письмо из Липовицы, так и сказал мне: вот теперь ты узнал, на своей семье, что делают большевики с трудовым народом… Как же можно всё это терпеть?..
В пятьдесят четвёртом году вышел я на свободу из лагеря в Ургале. Справку в зубы – и езжай куда хочешь, кроме городов по списку, их там было штук сто. Куда мне было ехать, как не в свою Липовицу?
Через две недели я туда добрался. Иду по деревне – и не узнаю. Показалось мне, что тридцать пять лет назад была она краше… Избы маленькие, заборы плохонькие, а в центре – правление колхоза. Из наших, журавлевских брёвен.
Пока сидел у председателя, племянница прибежала. Крепкая баба, молодая, на бабушку свою похожа, на маманю, то есть. Обнимает, плачет – понятное дело, родня.
Пошли мы с ней на кладбище, помянули родителей моих, а для неё, значит, бабку с дедом. Хорошее место, возле бывшей церкви – её перед войной разорили. Оттуда вся округа видна. Ну, сами видите: вон поле, вон пруд, а там и хутор наш бывший, от которого осталась одна мастерская. Там теперь – колхозное имущество, рядом c коровником. Я как посмотрел на тот коровник в первый раз, и грустно мне стало. Грязно, коровы какие-то ледащие. Я-то во Франции видывал получше… А председатель мне: ты, дескать, помалкивай, что ты там видел, а не то закатают опять – БАМ достраивать…
Мужик он не злой, председатель. Позволил мне жить в нашей фамильной мастерской, на складе то есть. Всё одно – негде, а тут вроде – своё. Выгородил я себе угол, и стал жить. И в соседнем эмтеэсе – работать. Пока ноги таскали…