Софи! Софи! Софи!
Мы нашли ее!!! Мадам Селин жива! Я не дописал письмо, прервавшись на полуслове, потому что лакей виконта пришел сказать мне, что на улице меня ожидает какой-то богатый экипаж и что это срочно. Мадам Виолен уже удалилась на покой, и дворецкий разрешил мне отлучиться. На улице оказался экипаж мадам Сулиньяк, которая получила разрешение от префекта даже раньше, чем мы рассчитывали. Кучер хлестнул лошадей, и мы помчались в сторону Сальпетриер. Письмо от префекта было столь значительным, что нам открыли, хотя на дворе уже совсем стемнело. Нас проводили, освещая масляной лампой палаты, полные больных. Не буду описывать тебе невыносимую вонь этих палат и весь ужас, который нам явился. Пожелаю только, чтобы нога твоя никогда не ступала в приюты для душевнобольных. Не хочу, чтобы ты даже просто представляла себе тот ад, в котором наша благодетельница находится уже более двух месяцев. Частичным утешением может служить лишь то, что мы нашли ее не среди «буйных» и даже не в палате для «беспокойных», а в отделении «тихих». Так здесь называются несчастные, которые не кричат и не бросаются на надзирателей и друг на друга, не крушат все, что подвернется им под руку, но сидят в своем углу, бессловесные, недвижные. Они не отвечают ни на какие вопросы, не отличают день от ночи, не сознают присутствия других людей. Они как будто окружены невидимой стеклянной оболочкой, которая отделяет их от остального мира. «Тихих» пациенток, в отличие от остальных, не привязывают к железным кольцам над кроватью или к оконным решеткам.
Наша бедная подруга, когда мы ее нашли, лежала на грязной соломенной подстилке без простыни. Она походила на марионетку с обрезанными нитками, но при этом не спала. Она постоянно поворачивала голову из стороны в сторону в ритм какой-то мелодии, которую мычала не открывая рта. Глаза ее были открыты и устремлены в потолок, виски и уши были мокры от неиссякаемого потока слез.
«С самого поступления сюда плачет и плачет», — сказала надзирательница.
Она позвала ее и грубо тряхнула за плечо: «Варанс, к вам пришли!» Мадам Селин, казалось, не только не узнала нас, но и вовсе не заметила нашего присутствия.
«Она ест?» — спросила мадам Женевьева. Она старалась не показывать, как сильно она взволнована.
«Сама не ест. Нужно кормить с ложки. А нам некогда. Так что ее кормят соседки по палате. Они ее любят, возятся с ней, как с ребенком, или забавляются, как с куклой. А иногда забывают про нее на день-другой — они непостоянны».
Видела бы ты, Софи, как мадам похудела, какие на ней лохмотья, а ведь она всегда была так элегантна!
Помнишь, как ей шло домашнее белое платье, какой красавицей она была, прямая, как серебряный меч, белая, как цветок лилии, — так ей всегда говорил этот изменник, месье Эдуар. А когда она появлялась на сцене в балетной пачке в образе сильфиды, легкая и светящаяся, как летнее облачко над морем… а ее любящий взгляд, улыбка, благоухание чистоты!
Ты не можешь себе представить, как теперь выглядят ее прекрасные волосы: поблекшие, грязные, спутанные. И какая вонь поднимается от ее пропитанной всякой дрянью подстилки!
Но все же она жива! Жива! Я упал на колени с нею рядом, взял ее руку, поцеловал и заплакал от горя и радостного облегчения.
Мадам Женевьева хранила спокойствие. Она дала денег надзирательнице, чтобы та сама ее кормила и чтобы умыла. Перед уходом она обратилась к нашей несчастной благодетельнице так, как если бы та могла услышать ее и понять: «Скоро мы вас заберем отсюда, Селин. Вы встретитесь с дочкой. Вы поправитесь. Спокойной ночи, дорогая. До завтра».
Добрая старая мадам Сулиньяк уверена, что благодаря своим связям она добьется разрешения забрать Селин к себе домой до суда. Глядя на нее, я и сам начинаю верить, что все еще может получиться.
Огонек надежды не погас, Софи. Молитвы мои, пусть они и не отвечают церковным канонам, были не напрасны.
Оставляю тебя, уже поздно, и свеча догорает.
Доброй ночи, воробушек. И пожелай от меня доброй ночи Деде. Жду ваших новостей и надеюсь, что скоро смогу вам сообщить хорошие вести о нашей дорогой благодетельнице.
Ваш старший брат