Он перестал придерживать раму и усмехнулся, увидав на своей руке линию жизни. Она была длинна. Он увидал и линию счастья, которую он как-то шутя продолжил бритвой. Нет, линии его судьбы обозначены не бритвой, а волей, упорной и терпеливой. В чем же свобода человека, если не в сознании и не в победе над предопределенностью? На этой земле, где огни, все более и более многочисленные, бьют, как ключи в осеннем тумане, сливающемся с ночью, на этой земле тюрем и жертв, где были святые и герои, может быть, будет просто сознание? Дороги, реки, каналы, как рубцы, едва видны под туманом — сеть морщин, стертая с огромной руки. Касснер слышал, что морщины исчезают с рук мертвеца, и, как будто желая в последний раз увидеть эту примету жизни, он посмотрел на ладонь своей мертвой матери. Хотя ей не было и пятидесяти — ее лицо оставалось еще молодым, — ладонь была ладонью старой женщины, с линиями тонкими и глубокими, бесконечно перекрещивающимися, как прихоти судьбы. Эта рука сливается с линиями земли, тоже изнуренной туманом и ночью, и они тоже принимают облик судьбы. Спокойствие земли подымается к изумленному самолету; теперь его преследуют потоки дождя. Огромное умиротворение омывает обретенную землю: поля, виноградники, дома, деревья, может быть полные спящих птиц.
Взгляд Касснера встретился со взглядом пилота, который неуклюже улыбался, как сообщник. Пилот увидал железнодорожную ветку, и он летел по ее направлению. Самолет колыхался в последних прыжках ветра, как толстый шмель.
На горизонте — огни Праги.
VI
Шагать по этому призрачному тротуару в городе, где ни одна улица не ведет к немецкой одиночке! Его обнаженные чувства придавали сверкающему нагромождению витрин, перед которыми он проходил, фантастичность детских феерий, большие улицы, полные ананасов, пирогов и китайских безделушек; какой-то черт решил собрать здесь все лавки ада. Из ада пришел Касснер, а это попросту — жизнь…
Касснер возвращался к своему обычному состоянию, как к густым глубоким каникулам: он еще не находил ни себя, ни мира. За занавеской женщина усердно гладила, она очень старалась. В этом странном месте, которое звали землей, были и сорочки, и белье, и горячие утюги. И руки (он проходил мимо магазина перчаток), руки, которые служат для всего: что из окружающего не создано или не тронуто ими? Земля заселена руками. Они могли бы жить сами по себе — без людей. Он не узнавал этих галстуков, чемоданов, конфет, колбас, перчаток, аптек, витрины меховщика, по которой гуляла, среди мертвых шкур, белая собачка — она садилась и снова уходила; живое существо с длинной шерстью и неуклюжими движениями, не человек — животное. Он забыл о животных. Собака спокойно гуляла среди смерти, как эти тела прохожих, созданные для одиночек и кладбищ. На больших афишах мюзик-холла кривлялись существа цвета берлинской лазури. Прохожие как бы продолжали их бег. Под этим простиралось смутное море, ропот которого Касснер еще хранил в себе: с трудом он отрезвлялся от небытия. Снова магазины с живностью или одеждой. Фруктовая лавка. О, великолепные плоды, полные дыхания земли! Но прежде всего найти Анну!
Рабочий квартал здесь переходил в квартал мелких чиновников и мещан. Кто же вокруг Касснера: свои, враги, равнодушные? Здесь были те, что довольствуются малым: вот они сидят вместе — полудружба, полунежность; здесь были и те, что терпеливо или бурно пытаются извлечь из собеседника чуточку больше уважения. Внизу — усталые ноги. Под столиками кафе иногда сплетенные пальцы рук. Жизнь.
Маленькая жизнь людей. У двери три женщины. Одна из них красива. Ее взгляд напоминает взгляд Анны. На свете существуют и женщины. Слабость сделала Касснера целомудренным. Все же ему захотелось коснуться их рукой, как прежде ему захотелось погладить собачонку. За девять дней его руки почти омертвели. Где-то позади люди кричали в камерах, и один человек умер за него. Какая издевка — называть братьями только братьев по крови!