Люс еще меньше, чем Пьер, следила за событиями. К войне она оставалась совершенно безучастной. Это только лишнее бедствие в той цепи бедствий, из которых соткана человеческая жизнь. Война пугает лишь тех, кто отгорожен от действительности. И юная девушка, преждевременно познавшая, что такое борьба за хлеб насущный, — panem quotidianum… (господь бог не даст его даром!) открыла глаза своему благополучному другу на ту смертельную войну, которая для бедняков и в особенности для женщин никогда не прекращается и царит на земле, прикрытая обманчивым покровом мира. Она многого недоговаривала, боясь слишком огорчить Пьера; видя, как он ужасается ее рассказам, она, в сознании своего превосходства, проникалась к нему дружелюбным снисхождением. Люс, подобно большинству женщин, не питала ни физического, ни духовного отвращения к уродливым сторонам жизни, которые оскорбляли чувства юноши. В ней не было мятежного начала. Если бы раньше ей пришлось очень трудно, она ради заработка могла бы без отвращения согласиться на унизительное занятие и, бросив его, чувствовать себя спокойной и чистой, без единого пятнышка на совести. Но теперь она уже не могла! Теперь, когда она узнала и полюбила Пьера, она переняла пристрастия своего друга и его отвращение к некоторым вещам. Но от природы она была совсем иной: отнюдь не печального, а спокойного, жизнерадостного нрава. Беспредметная тоска, возвышенная отрешенность от жизни были не по ней. Жизнь есть жизнь. Принимать ее надо такой, какая она есть. Она могла бы быть и хуже! Превратности необеспеченного существования, требовавшего постоянной изворотливости, особенно со времени войны, научили Люс не задумываться о завтрашнем дне. Вдобавок этой свободомыслящей маленькой француженке было чуждо стремление к потустороннему. Ей было достаточно и земной жизни. Люс находила, что эта жизнь хороша, но все в ней держится на волоске, этому волоску ничего не стоит оборваться, и, право же, незачем беспокоиться о том, что случится завтра. Глаза мои, пейте сияние, которое изливается на вас в этот миг! А там будь что будет. Сердце мое, беззаботно доверься течению!.. Ничего все равно не изменишь!.. Вот мы влюблены, и разве это не восхитительно? Люс знала, что это ненадолго. Но ведь и жизнь ей дана ненадолго…
Как не походила она на этого любимого ею и любящего ее мальчика, нежного, пылкого и нервного, счастливого и несчастного, который и радовался и страдал слишком остро, страстно отдавался, страстно сопротивлялся и был ей дорог именно потому, что совсем не был похож на нее. Но оба, по безмолвному уговору, решили не заглядывать в будущее: она из беспечности — мирный ручеек, напевающий свою песенку; он из страстного неприятия, погрузившего его в пучину настоящего, в котором он хотел бы остаться навсегда.
Старший брат приехал в отпуск на несколько дней. С первого же вечера он почувствовал в доме какую-то перемену. Что именно произошло, сказать он не мог, но ему было не по себе. У души есть щупальца, осязающие на расстоянии то, чего еще не осознал разум. И самые тонкие — это щупальца самолюбия, они шевелились, искали и недоумевали: чего-то не хватает… Разве не было все того же семейного круга, отдававшего ему обычную дань восхищения, — внимательной аудитории, которую он скупо оделял своими рассказами, — родителей, окутывавших его своим трогательным обожанием, младшего брата… Стоп! Его-то и нет на перекличке.
Он, правда, присутствовал, но не увивался вокруг старшего и не смотрел ему в глаза, как прежде, ожидая задушевных бесед, между тем как Филиппу доставляло удовольствие не замечать этого. Жалкое самолюбие! Филипп, который раньше, при нетерпеливых расспросах младшего, напускал на себя снисходительно-насмешливый и усталый вид, был теперь недоволен его молчанием и попытался его раззадорить; он разговорился, поглядывая на Пьера, как бы давая ему понять, что делает это ради него. Прежде Пьер, радостно встрепенувшись, подхватил бы на лету брошенный ему платок. Теперь он спокойно предоставил Филиппу самому поднимать его, если тот хочет. Филипп, задетый за живое, пустил в ход иронию. Пьер не растерялся и отпарировал в том же непринужденном тоне. Филипп попробовал завязать спор, разгорячился, ударился в красноречие, но вскоре заметил, что разглагольствует в одиночестве. Пьер только наблюдал за ним, как бы говоря: «Продолжай, продолжай, дружище! Раз тебе это доставляет удовольствие! Я слушаю…»
А на губах дерзкая улыбочка! Роли переменились.
Филипп, обиженный, замолчал и начал присматриваться к младшему брату, не обращавшему уже на него внимания. Как он изменился! Родители, постоянно видевшие его, ничего не замечали, но проницательные и вдобавок ревнивые глаза Филиппа, увидев Пьера после нескольких месяцев разлуки, не находили у него привычного выражения. Пьер выглядел счастливым, томным, беспечным, сосредоточенным в себе, безразличным к людям, невнимательным ко всему окружающему, витающим, подобно юной девушке, в мире упоительных грез. И Филипп понял, что мысли брата уже не заняты им.