— Пустяки, царапина, и к тому же… — Немец мотнул головой, обращая внимание Люсиль на проходящий под окнами полк. — У нас ученья.
— Как? Опять?
— Мы на войне, — ответил он.
Улыбнулся, простился кивком и вышел.
— Что вы делаете? — негодующе воскликнула свекровь, увидев, что Люсиль подняла занавеску и провожает взглядом удаляющихся солдат. — У вас нет ни малейшего чувства приличия. На улице, по которой проходят немцы, все занавеси должны быть опущены, и закрыты все ставни… как в семидесятом…
— Безусловно, когда войска входят в город. Но, будь мы верны традиции сейчас, когда немцы ходят под нашими окнами постоянно, мы сидели бы целыми днями в темноте, — не без раздражения отозвалась невестка.
Надвигалась гроза, и желтоватые мертвенные вспышки освещали поднятые вверх лица, открытые рты — солдаты вполголоса, словно бы сдерживаясь, приглушенно и размеренно выпевали песню, которая вскоре должна была загреметь сумрачным, мощным хором.
— Чудные у них песни, похоже, будто молитвы поют, — говорили местные жители.
Заходящее солнце облило кровавым пурпуром головы в касках, с ремешками под подбородком, серо-зеленые френчи и командира подразделения, офицера на лошади. Зрелище впечатлило даже мадам Анжелье.
— Было бы это предзнаменованием, — прошептала она.
Ученья закончились в полночь. Люсиль слышала, как открылись, потом затворились ворота. Узнала шаги офицера, он прошел по плиточному полу прихожей. Она вздохнула. Ей опять не спалось. Снова бессонная ночь. Она часто теперь не спала, а если засыпала, то видела во сне кошмары… В шесть она была уже на ногах. Но легче не становилось. Только пустые дни становились длиннее.
Кухарка доложила старшей и младшей Анжелье, что немецкий офицер вернулся совсем больным, утром к нему приходил полковой врач, обнаружил повышенную температуру и распорядился, чтобы тот придерживался домашнего режима. В полдень два немецких солдата принесли больному обед, но немец обедать не стал. Он заперся у себя в комнате, но в постель не ложился. Хозяйки слышали, как офицер расхаживает по комнате. Однообразный звук его шагов так угнетающе подействовал на нервы госпожи Анжелье, что она вопреки своей привычке сразу после обеда поднялась к себе, хотя обычно до четырех часов дня оставалась в столовой, занималась счетами или вязала — летом у окна, зимой у камелька — и только потом уходила к себе на второй этаж, где жила и где ни один звук не мог ее потревожить. Люсиль чувствовала себя свободной до той поры, пока на лестнице вновь не раздавались легкие шаги свекрови, она бродила наугад по дому, заглядывала в одну комнату, в другую и только потом тоже уходила к себе. Иногда Люсиль задумывалась, что делает свекровь, сидя в потемках, — окна у той были закрыты, ставни тоже, лампу она не зажигала. Значит, не читала. Впрочем, мадам Анжелье не читала никогда. Может быть, сидела и вязала в темноте? Шарфы для узников — длинные, прямые полосы — она вязала, не глядя, с уверенностью слепой. Или может быть, молилась. Или спала. В семь часов она появлялась снова, безукоризненно причесанная, прямая, молчаливая, одетая в неизменное черное платье.
В этот день и в последующие Люсиль слышала, как свекровь поворачивала ключ в замке своей спальни, и больше оттуда не доносилось ни звука; дом казался мертвым, тишину в нем нарушали только размеренные шаги немца. Но слуха мадам Анжелье-старшей они не достигали — ее оберегали толстые стены и обивка, что заглушала даже малейшие шорохи. Жила она в двух больших и темных комнатах, заставленных мебелью. Поднявшись, мадам Анжелье закрывала ставни, задергивала шторы, и в комнате становилось еще темнее, в темноте она усаживалась в большое кресло, обитое зеленым гобеленом, и складывала на коленях прозрачные руки. Глаза она прикрывала, и порой из-под век медленно, неохотно сочилась блестящая слезинка — скупая слезинка старости, узнавшей тщету и бесполезность всех жалоб на свете. Она вытирала ее почти что с яростью. Вставала и говорила сама с собой вполголоса. Она говорила: «Иди-ка сюда! Ты не устал? Опять ты бегал после завтрака с полным желудком; ты весь мокрый. Иди сюда, Гастон, сядь на свою скамеечку. Посиди возле мамочки, почитай мне. А хочешь, немножко отдохни, положи головку ко мне на колени». Она говорила и с нежностью гладила воображаемые кудряшки.