За недостатком бумаги мой манифест должен был скоро прерваться. Писать – это было действие, очень важное для моего замысла. В своем высокопарном кредо я утверждал, что только творения, созданные на краю могилы или по ту ее сторону, могут выдержать испытание Временем. Я приводил в пример эпилепсию одних, астму и сумасшедший дом других, изгнание, которое глубже склепов… Напыщенному тону этого символа веры суждено было скоро исчезнуть. Его заменит блок «бумаги потребительской», который я куплю наутро на последние деньги и на первой странице напишу совсем просто:
«Шарлотта Лемонье. Биографические заметки».
Кстати, утром же я навсегда покинул усыпальницу Бельвалей и Кастело… В ту ночь я проснулся. Невозможная, невероятная мысль пронзила мое сознание, как трассирующая пуля. Я должен был повторить ее вслух, чтоб осознать ее необычайную реальность:
– А если Шарлотта еще жива?
Ошеломленный, я представлял себе, как она выходит на свой маленький балкон, увитый цветами, склоняется над книгой. Вот уже много лет я не имел никаких известий из Саранзы. Так что Шарлотта, вполне возможно, продолжала жить примерно как прежде, во времена моего детства. Сейчас ей должно было быть за восемьдесят, но в моей памяти этот возраст на ней не сказывался. Для меня она всегда оставалась такой же, какой была.
Тогда-то и наметились первые очертания этой мечты. Возможно, это ее светящийся ореол и разбудил меня. Вернуть Шарлотту, сделать так, чтобы она приехала во Францию…
Нереальность такого проекта для бродяги, лежавшего на полу усыпальницы, была достаточно очевидна и не нуждалась в доказательствах. Я решил пока что не задумываться над деталями, а жить, подспудно храня каждый день эту неразумную надежду. Жить этой надеждой.
Этой ночью мне не удалось больше уснуть. Закутавшись в пальто, я вышел. Тепло бабьего лета уступило место северному ветру. Я стоял и смотрел на низкие тучи, мало-помалу наливавшиеся серой бледностью. Я вспомнил, как однажды Шарлотта, невесело шутя, говорила, что после всех ее странствий по необъятной России для нее не было бы ничего невозможного в том, чтобы дойти пешком до Франции…
Вначале, в долгие месяцы нищеты и скитаний, моя безумная мечта будет очень похожа на эту печальную браваду. Мне все будет чудиться женщина в черном, которая в самый ранний час темного зимнего утра входит в маленький пограничный городок. Подол ее пальто забрызган грязью, ее толстая шаль отсырела в холодном тумане. Она толкнет дверь кафе на углу тесной спящей площади, сядет у окна рядом с батареей. Хозяйка принесет ей чашку чая. И, глядя в окно на спокойные фасады домов с голубятнями, женщина чуть слышно проговорит: «Вот и Франция… Я вернулась во Францию. После… после целой жизни».
2
Выйдя из книжного магазина, я пересек город и вышел на мост, застывший над залитой солнцем ширью Гаронны. Я говорил себе, что была в старых фильмах старая добрая хитрость, позволявшая за несколько секунд перескакивать целые годы жизни персонажей. Действие прерывалось, и на черном фоне появлялась надпись, безыскусная откровенность которой всегда мне нравилась: «Два года спустя» или «Прошло три года». Но кто осмелился бы в наши дни использовать такой устарелый прием?
И однако, зайдя в этот безлюдный книжный магазин в провинциальном городе, погруженном в сон жарой, и обнаружив на полке мою последнюю книгу, я почувствовал именно это: «Прошло три года». Кладбище, усыпальница Бельвалей и Кастело – и эта книга в разноцветном ряду обложек под табличкой «Новинки французского романа»…
К вечеру я достиг лесистых ланд. Теперь, думал я, буду идти день, два, а может, больше, предощущая за этими увалами, поросшими соснами, вечное ожидание океана. Два дня, две ночи… Благодаря «Заметкам» время обрело для меня удивительную плотность. При том что я жил в прошлом Шарлотты, мне казалось, что никогда я так насыщенно не воспринимал настоящее! Это они, пейзажи былого, придавали совершенно особую рельефность клочку неба между гроздьями сосновых игл, поляне, горящей в свете заката, как расплавленный янтарь…
Утром, двинувшись дальше (надрубленный ствол сосны, которого я накануне не заметил, плакал смолой – «самоцветами», как здесь говорят), я без всякой связи вспомнил полку в глубине книжного магазина: «Литература Восточной Европы». Там стояли мои первые книги, втиснутые, словно чтобы вскружить мне голову манией величия, между Лермонтовым и Набоковым. Дело было в простейшей и чистейшей литературной мистификации с моей стороны. Потому что эти книги были написаны прямо на французском и отвергнуты издателями: я был «какой-то русский чудак, который взялся писать по-французски». С отчаяния я тогда выдумал переводчика и отослал рукопись, представив ее как перевод с русского. Ее приняли, опубликовали и хвалили за качество перевода. Я говорил себе сперва с горечью, а позже с улыбкой, что мое франко-русское проклятие по-прежнему со мной. Только если в детстве мне приходилось скрывать французский привой, то теперь недостатком стала моя русскость.