— Что с того. — В нашем классе было четырнадцать национальностей, и что-то я не припомню, чтобы кому-нибудь тыкали в лицо — «ты, грузин, ты, армянин, ты, еврей». Нет, не было такого.
— И я тоже так думаю. — Лукаво прищурила глаза. — У меня наверху есть его последняя кассета. Там одна такая вещь! «Богема» называется. Принесу? Послушаем? — Подбросила на руке связку ключей от квартиры.
Я уже, как охотник в оптический прицел, взглянул на эту связку ключей, от квартиры СВЕРХУ.
Чай пить решили у Наны. На кухне.
Ирана поднялась к себе наверх за магнитофоном и «Богемой» (раздолбанная Рамином «мыльница» Иране не понравилась, мой кассетник, который я ввожу в действие почти каждого своего рассказа — тоже ее не вдохновил).
Вскоре она вернулась с большим цифровым магнитофоном, которому долго подыскивали место, пока все-таки не решили самовар поставить на табурет: «Рамин, осторожно не опрокинь!», а на стол — магнитофон.
Ирана сидит на табурете рядом с боташевским самоваром. Пьет чай. Иногда раскачивается в такт мелодии. Иногда подпевает Азнавуру — (мне кажется я уже когда-то слышал эту песню, только вот где?) — «Ла богема… Ла богема…» Все видно — смуглые крепкие бедра немного увеличены, придавленные весом туловища, но все равно, по ним не скажешь, что у нее двое детей. Несмотря на легкий наклон вперед, на животе — ни складки. Породистой, назвать ее я не могу: тяжеловаты щиколотки, коротковаты пальцы рук, тоже не длинных и полноватых, но она ухожена, как ухожены бывают богатые женщины, и эта ее ухоженность влечет, манит меня. А еще манит проникнуть в интимный мир ее и Хашима. Разгадать шифр двух сплетающихся тел. Быть может, он близок «Богеме» Азнавура, а может, весенней капели, хотя — какая капель в Баку. Скорее всего, он ближе коду дождя или сухому шороху осенней листвы в аллеях Губернаторского парка.
Воспользовавшись «Богемой» Азнавура, я рассказываю про свою. Естественно, то, что можно, то, что не будет шокировать тетушку Марго, Нану, тетю Фариду, не напугает маму и не повредит началу моих отношений с Ираной. В том, что они начались, — я уже не сомневаюсь. Поэтому надо быть предельно осторожным.
Ирана сидит, заправив носки плетеных («античных») сандалий за железные, разболтанные ножки табурета, пьет чай из армуды-стакана, раскачивается в такт мелодии (бир, ики, уч… бир, ики, уч, беш) и слушает, слушает меня внимательно, и ноги у нее совсем не такие, какие были во сне, наверняка прошли уже не один сеанс лазерной эпиляции в элитном салоне красоты. А еще какие-то красные пятнышки на них, и не только на ногах — по всему телу, очень похожие на комариные укусы, но как будто в специально выбранных местах.
Пользуясь всеобщим интересом и вниманием ко мне, какое случается лишь в первые дни приезда (по собственному опыту знаю), я, попивая настоящий мехмери-чай с потрясающим вареньем из арбузных корок, неспешно описываю им мое богемное житье-бытье на Бронной. Живописую яркими красками. Воскрешаю померших старушек, родных сестер с разными отчествами, появляются голуби, которых научилась поднимать к нам на подоконники дочь соседки, появляется Людмила, вдруг решившая торговать фонариками, не забываю я и любовника ее, «психотэрапефта», экстрасенса и «прекрасного составителя гороскопов», толкнувшего мать-одиночку на этот сомнительный бизнес, муж моей кузины тоже фигурирует, он очень любит заходить на Малую Бронную (естественно — богема!) посидеть, потрепаться (причину-повод столь участившихся за последнее время набегов родственника умалчиваю: маме совершенно незачем знать, что таким образом покрываются потери из-за несвоевременного оплачивания жилья); когда опять возвращаюсь к событиям августа 91-го и дорассказываю то, что помешала мне рассказать Наргиз (снайперы на крышах близлежащих домов, трассеры в небе, «взглядовцы» на связи с площадью, женщины, которых отгоняли за линию обороны и никак не могли отогнать, мокрые деньги, которыми мы с отцом расплачивались в пельменной…), мама сказала: «Вечно твоему отцу неймется, ну пошел бы сам к Белому дому, чего с собою сына потащил!» Потом идут истории из жизни института, я перечисляю наши любимые кафе, пародирую теперь (в демократическую пору) совершенно нестрашных преподавателей, присуждаю высшую меру наказания (полное забвение) литературному истеблишменту и высокомерно объясняю, почему не могу расстаться с друзьями до двух-трех ночи (о Нинке ни слова) и вдруг!.. Ну, надо же, а… Как я сразу-то не догадался, эссе о Довлатове написал Сережка Нигматулин, его стиль, его тема, ну, может быть, Нинка чуть-чуть только подправила.
Я прерываюсь. У меня портится настроение. Все это замечают.
— Что-нибудь не так? — спрашивает мама.
— Да, забыл кое-что в Москве. Оставил…
Чувствую неподдельный интерес Ираны ко мне после слов «забыл кое-что», интерес, которого не смог добиться во все время своего рассказа.