Какое марево поднимается, асфальт — пластилин. Да. Точно. Скорее на другую сторону. Скорее в тень деревьев, туда, где плотная людская масса в легких пестрых одеждах перекатывается из одного конца улицы в другой. Дышать тяжело. Воздух кажется каким-то косматым. Будто тебя носом в чью-то шерсть… Собачью. В Москве такой воздух — как тополь начинает гулять, а гулять он начинает в конце мая, в начале июня. Значит, приеду — в Москве пух уже уляжется.
Я смотрю на город без птичьего преимущества, вровень со своим ростом (иногда снизу вверх). Я смотрю на декадентские, начала века дома, на окна, испохабленные футуристическими боками кондиционеров, пускающими неприличные тихие струйки то тут то там; если какая-нибудь случайно разбивается о подоконник и подогретые капли воды случайно попадают тебе в лицо, кажется, будто начинает моросить дождик. Случайный. Но откуда же взяться ему, пусть случайному, пусть моросящему; вон деревья из-за пыли все зеленовато-бледные, линючие — сухо шелестят городскую симфонию.
Улицы в тени — темно-лоснистые, исковыряны людоходом и горбаты; на солнце — окаянны, безлюдны и долги.
Раньше по улицам этим много ходило евреев. Где теперь они, на каких бульварах? Опять отправились в кругосветку? Так ли мистериально-метафизичны евреи из бобыше-семейств? Говорят ли еще на идише старики в Молоканском саду, для которых время всегда было понятием общественным? Куда подевались Гурвичи, а Гусманы — «Вы знаете, Миша и Юлик в Москве — что? — Лолы и Моны давно уже нет. А вот Абрам вернулся. Да, вернулся, и вернулся без Миры».
Скучает ли мой друг Марик Кушельман по Торговой, по бульвару, по кафе «Садко» у себя в Детройте? Помнит ли меня, Нану и Хашима? Или он старается все забыть, как я у себя в Москве, — все, что связано с Баку.
В моей Москве, когда люди выходят в город, кажется: никакая сила уже не в состоянии изменить их маршрут, повернуть головы, как поворачиваются ветры, не говоря уже о том, чтобы вдруг остановиться, замереть, задумавшись, подобно Сократу. Да. Точно. Очень редко они вертят головой по сторонам. В Баку дело другое: пешеходы тут онтологичней; они выходят на улицы еще и ради того, чтобы при случае (случай этот непременно приобретает черты чуда) подхватить чей-то кайф, чей-то миф, чей-то взгляд, чью-то руку и сойти с пути, как сходят с ума, (наконец сойти!). Хотя прекрасно ведь знают, как часто бакинские улицы — как любое сумасшествие — заканчиваются тупиками. Вместе с тем все так неспешны (в особенности женщины), так сонны и так квелы, что сонность и квелость их, кажется, походит на зеркальное отражение какого-то основного душевного состояния — умонастроения, которым окутан город в этот час дня.
Кондиционеры. Сигналы автомашин. Ругань пешеходов. Не столько ругань, сколько…
жест.
Ветер,
плевки,
окурки…
Прозрачное небо — небо Юга — с прозрачными, быстро плывущими облаками.
Женщины, которые ходят так, будто совершают переход из кухни в спальню, минуя гостиную.
Я останавливаюсь у книжного лотка…
Торговец книгами — восточный уродец, почти карлик, персонаж из «Тысячи и одной ночи», сидит на раскладном туристическом стульчике. Похоже, он немножечко обкуренный, а может, так… просто дремлет или находится в глубокой задумчивости, ведь все-таки книгами торгует. Усталыми пальцами перебирает он четки тюремной работы из высушенного черного хлеба с открытой ладонью на конце (беш бармах — пять пальцев, пять заповедей). Глаза у торговца маслянистые, с красными белками и набрякшими веками; под глазами два бархана. Тяжелая небритая челюсть с оттопыренной и влажной нижней губой неестественно выпирает на манер верблюжьей. Заметил меня, заметил, как я разглядываю книги, и как бы просто так кричит в сторону (типичный кавказский ход):
— Киныги, киныги, ай киныги, киныги, замецательный киныги!!!
Мама тянет меня:
— Не хватит денег. Мне еще на работу. Опоздаю…
Книги, как говорят в таких случаях у нас в Баку, «елэ-белэ, ортабаб»[31], в основном, букинистические (восьмидесятых, семидесятых и очень-очень редко шестидесятых) — те, что приобретал простой советский люд на талоны, сдавая макулатуру. Попадаются, правда, и новые, и совсем новые. Я уже уходить собрался, как вдруг Довлатова обнаружил, в уголке между Кораном в переводе Крачковского и самоучителем игры на шестиструнной гитаре. Судя по фотографии на задней стороне обложки, автор был недоволен бакинским окружением. А еще… мне показалось, я совсем близок к разгадке появления эссе у меня на столе Сережка Нигматулин (как это я раньше не заметил), лет этак через десять-пятнадцать, будет на одно лицо с автором «Чемодана»: возможно, его даже пригласят работать на радиостанцию… Голос у него не хуже довлатовского.
Блеклая мягкая обложка… Полистал…
«Чемодана», к сожалению, в этом издании нет; только «Зона», «Компромисс» и «Заповедник».
Купить, что ли?