Странно, как Нина, с ее неизбывной тоской по «ирландским сумеркам», вдруг не на шутку увлеклась Довлатовым, может, я недооценил его в свое время, написала же Нина (или не она: не суть, коль эссе мне оставила) в самом конце: «…но ведь всегда найдется кто-то один, кто, прочитав строку, закроет глаза и непроизвольным движением губ воскресит СЛОВО, хотя бы для себя самого, для себя одного. Кто знает, может этот один будет и у Довлатова». Кстати довлэт по-азербайджански значит богач
Начали торговаться. Карлик ни за что не хотел уступать. (В глазах его тускло мерцало отчаяние.) Он не хотел уступать до тех пор, пока мама не предложила взять еще и «Железную женщину» Берберовой, после чего карлик, зыркнув на меня, поинтересовался:
— Довлятоф… Азербайджанлы?[32]
— Хэ, — говорю, — бираз[33]. Отец еврей, мать армянка.
Мама нервничает; смотрит на меня. Глаза ее говорят: «ты же не у себя в Москве».
— Бакилыды?[34]
— На нашей улице жил.
Мама качает головой уже в открытую; она не на шутку напугана.
— На нашей, настоящей.
— Эйби йохдур. Бизим кючэдэдэ байрам олар[35].
Олар, олар. Я в этом не сомневаюсь.
Когда уходили, карлик проводил нас таким взглядом, будто Сергей Донатович Довлатов ему только что обрезал крайнюю плоть тупым ножом.
— Вот видишь, — говорю я, — раз продает, значит, кто-то покупает, раз покупают, значит, остались еще люди читающие… ну, скажем, Довлатова.
Мама со мной категорически не согласна: «это еще ни о чем не говорит»; она перечисляет всех, кто уехал:
— Гулиевы — в Москве. Полищуки — в Америке. Сонечка, дяди Зямы дочка, представляешь, махнула в Австралию. Тофика-музыканта помнишь, со второго этажа, сосед дяди Зямы, ты еще говорил, что он у Вагифа Мустафа-заде на тромбоне когда-то играл, с женой разошелся, отсудил вторую квартиру в Крепости, продал и уехал в Киев, там играет в какой-то джаз-группе… И очень хорошо зарабатывает…
Вспоминаю слова сумгаитского попутчика: жить сейчас очень тяжело.
— …Мама, у Вагифа не было духовиков, Тофик был басистом, контрабасистом, и он не в Киеве играет, а в Одессе — в каком-то китайском ресторане.
— Откуда ты знаешь?
— Сама в прошлом году говорила, — ответил я несколько резко, и потому еще больше злюсь на себя. Меня коробит, что я ничем не могу помочь, продолжаю тянуть деньги. За комнату. На мелкие расходы. На мелкие?..
— Я про ресторан ничего не говорила.
— Хорошо, ресторан я сам придумал. — Нет, правда, пора бы уже и задуматься не только о своей жизни, но и о жизни близких тебе людей.
— А капитан Шахбазов умер, — сказала мама обиженно, — кровоизлияние в мозг!
Время не щадит никого. Мир шаток даже для капитанов, даже для таких капитанов, как Шахбазов. Я знаю это. Я знаю давно.
В репродукторах на всех этажах поет Ханларова Зейнаб; Зейнаб поет, Зейнаб!!
Пластинка в ЦУМе шипит, потрескивает антикварно.
Я защищаюсь от пламенной дикарки московскими улицами, подземкой (станция «Китай-город»; платформа справа — всегда путаю, всегда оказываюсь лицом к граниту — переход на Таганско-Краснопресненскую линию) и Ниной, я защищаюсь тремя отделами универмага, глупой улыбкой продавщицы с темным пушком над верхней губой, воспетой не одним ширванским пиитом; но средневековый голос ее, седой, низкий, уже внутри меня, до живота самого проник, отзываясь легким спазмом; подгоняемый таром, кеманчой, непогрешимым ритмом нагара-чалана, прошлое мое бередит, о грехах моих давних напоминает, о грехах, возможных только под этим солнцем. И кривятся, загибаются, горбатятся московские улицы, словно бакинские, и вот уже Нина, моя московская Нина, уступает место Нане, а Нана — Иране, а Ирана — Зейнаб. Зейнаб — мой четырехветровый муджтахид[36]. В страшный грех меня ввергает, чтобы затем самой спасти, чтобы помнил только этот мугам, пришедший оттуда, откуда приходит первая любовь. Зейнаб — это Девичья башня, остров, каждые сто лет исчезающий под водой вместе с караван-сараем, мечеть Хаджи Аждар-бека, минарет Сыныг-кала — дома с открытыми настежь дверьми — балконы в виноградных листьях на улице Зевина, кафе «Жемчужина», суры Корана, солнечный удар, волнообразный оргазм соседской девчонки на пляже в Пиршагах, в зачадровую, чадородную тайну которой я проник лишь наполовину, оставляя другую более любящему (честнее (?) — более решительному, не побоявшемуся ее отсидевших старших братьев), ветер с моря, торгующий листвою чинар, асфальт, глубоко истыканный женскими каблучками. Это запах гнилых овощей и фруктов, самоварного дыма, сыра, мяса, мочи и пота, французских духов (например: «Сиким»), животной крови, анаши, горячего тандыр-чурека и еще бог знает чего. Зейнаб — это включение в жизнь и одновременно влечение к смерти на всех этажах центрального универсального магазина.
Кажется еще одна ступенька и…