Марка я нашел во дворе в наброшенном на плечи свитере. Он одновременно накрывал на стол и с кем-то говорил по радиотелефону. Приглушенно, мягко, часто недоговаривая фразы; так говорят мужчины с женщинами, с любимыми женщинами, когда рядом есть посторонний.
Звонок, судя по всему, был междугородный: Марк записал на пачке сигарет время прибытия и номер рейса самолета, который обещал встретить.
Окоченело стоявший манекен, теперь так же окоченело сидел (вернее, полулежал) за столом, где обычно сидят корни больших семейств или капитаны кораблей в кают-компании.
Видать, очередной закидон моего американского друга — манекен за столом с желтым галстуком на шее.
— Убери его, — сказал я, когда он отключил трубку.
— Зачем? Разве он тебе не кажется живее всех живых?
— Мне? Нет.
— А меня он, знаешь, заводит. — Марик снял очки с ананаса и нацепил на нос манекену. — Тут ведь как-то решили подвал в тир переоборудовать, такое нагородили — цемента понавезли, мешки с песком, сам Заур грузовик списанных манекенов пригнал из какого-то торга, Двадцати шести… что ли, так сказать, наследие советских времен. Тир, конечно, не состоялся, тут же в нарды играют все слышно, но было весело, когда господа оставили эту ораву на мое попечение. Уж я отвел душу. Я тут как сержант был! Представляешь, манекен — Хашим, манекен — Заур-муаллим. — Марик стучит по чингисханистой голове манекена, как, вероятно, с большим удовольствием постучал бы по лысому черепу настоящего Заура-муаллима. У манекена от хлопков по черепу сползают очки. Марик поправляет. — Был когда-то даже манекен — моя американская жена, — между прочим, хорошенький, тебе бы понравился, с бюстом! — Показывает на себе, каким именно, и поводит плечами, как шансонетка.
— И ты забирал его, вернее ее, к себе в постель.
— Я?! Наоборот… Я воспитывал ее пенделями каждое утро.
— Ты все это сам приготовил? — спрашиваю и с восхищением изучаю длинный стол, в центре которого тиранствует фотогеничный ананас.
— После смерти мамы и папы, после того, как сбежала эта стерва, у меня такая язва открылась… — Марик свинчивает крышку на синем «Смирноффе». Хашим в помощь моему желудку ко мне женщину из Крепости прислал — «крепостную» прикрепил: приходит убирать и готовить. Три раза в неделю она у Ираны, смотрит за детьми, в остальное время готовит мне, пальчики оближешь, такие обеды, без нее я бы потух. Она только ушла. Это я и из-за нее задержался.
— Это такая… татаристого типа, с атлетическим задом? Она случайно не Хашима глаза и уши?
— Нет, скорее мои. Добрая, глупая, нежная женщина — что может быть лучше. Может, у нее несколько допотопные взгляды, но ты же имеешь представление о здешних, ичери-шехеринских нравах. — Он наклонился ко мне и сообщил на ухо одну очень интимную подробность в их отношениях, спросил меня — не пробовал ли я делать тоже самое.
— Нет, я не пробовал. Значит, ты знаешь все, что происходит в нашем доме?!
— …не только от нее и не только я, и не только то, что происходит на Второй Параллельной. К примеру, когда провожаешь Ирану на иглоукалывание (кстати, попробуй с ней это сделать… я уверен, ей тоже понравится…) обернись, посмотри — нет ли за тобой хвоста.
Так вот значит, почему он не пришел тогда, когда мы ждали его на той же площади в Крепости!
— Впрочем, лучше об этом после. Иди садись.
Перед тем как сесть, не удерживаюсь и обнюхиваю блюдо с хингяли. Я потрясен, я совершенно потрясен и не скрываю своего совершенного потрясения к ним отдельно идет фарш (мясо, рубленное вручную!) с золотистым луком и отдельно большие куски курицы, а еще мацони с чесноком. Я прикладываю руку к супнику с довгой — стекло его холодно каким-то древним погребным холодом; кусочки шашлыка из осетрины (кожура развалилась и напоминает библейские свитки) и бутылочка наршараба, зелень… чурек… айран… Даже не знаю, с чего начать. Эх, этот бы стол да в Москву, когда я три дня без еды!
— Пир во время… войны?! — говорю.
— И выборной кампании, — добавляет он. — Но пусть твоя душа успокоится. Это не наш с тобой праздник.
— Чей же в таком случае?
— Это пир подлеца. — Марк показывает на манекен. — Того же Заура-муаллима, Хашима… да мало ли подлецов, старик, на белом свете. Мы с тобой не виноваты, что приходится крутиться рядом с этими вонючками, чтобы выжить.
Он наливает «Смирноффа» в мой лафитник и сам кладет мне на тарелку хингяли. (Столько, сколько я не смогу съесть даже в три захода, даже под водку «Смирнофф», которую никогда еще до того не пробовал, но от рекламы которой в восторге и готов часами смотреть на преломляющуюся пантеру.)
Совершенно голый манекен сидит в галстуке желтого цвета, выпятив упрямый подбородок, и смотрит куда-то чуть в сторону, мимо меня.
После второй рюмки Марк вновь, только на сей раз уже со всеми подробностями, детально рассказывает о гибели родителей.
Периодически он отводит глаза и смотрит туда, куда смотрит манекен, — на стену, где висит колесо от фаэтона.