Глаза Веры засверкали, как острия кинжалов.
- Я понимаю вас, г. лейтенант, - гневно произнесла она, - вы отговорили, вы не пустили его: вы всегда были против нашей любви. Ваше имя не раз отрывало Правина от моей груди... Он мрачно озирался, слыша вашу походку. Вы, это вы отняли его у меня... Но куда вы девали вашего друга, куда схоронили вы моего Илью? Отвечайте же, сударь! - вскричала она, безумно схватив его за грудь.
- Несчастная женщина! вам самим повторю я вопрос ваш - что вы сделали с Правиным? Куда, куда вы схоронили его?
- Он умер? - спросила княгиня, леденея от ужаса.
- Пусть отвечают бездны моря! Бедный друг мой изошел кровью... но прежде крови он пролил по вас горькие слезы, - он в письме завещал мне утешить вас; но могу ли дать то, чего не имею сам, - я не бог. Он один может утолить слезами горесть и совесть, - примолвил тише Нил Павлович, в котором потеря друга превозмогла все прочие чувства. - Прощайте, княгиня, дай вам боже забвения - это единственное счастие несчастных!
Он исчез.
С трепетом открыла Вера письмо, начертанное почти во мраке смерти хладеющею рукою полумертвеца... Мы не прочтем его... Язык жизни не выразит тайн могильных - тайн, которые уносит умирающий в прах; тайн, которые истлевают сердце, как чума своим прикосновением.
Плач и жалобы - дары неба! вами откупается несчастный от половины страданий, от пытки, его терзающей. Но горе тому, для чьей тоски нет слезинки в очах, нет в устах рыдания, нет в сердце вздоха. Горе тому, в чьей душе потонут все думы, все, кроме одной вечной, неумолимой думы об одиночестве - думы о судьбе своей... думы, которая шепчет: "ты, как ястреб Прометея, будешь век терзать свое сердце!".
Это ужасно!
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
(Выписка из "Северной пчелы" 1S31 года, августа месяца)
Кронштадт... августа. Вчера пришел на здешний рейд из Средиземного моря фрегат "Надежда", под командою флота капитан-лейтенанта Какорина. Красота корабля, отличный порядок, на нем господствующий, здоровый и бодрый вид людей обратили на себя внимание и начальства и всех посетителей фрегата.
31 августа 1832 года в Петербурге было открытие Александрийского театра. В семь часов вечера зала была уже полна. Партер, половина которого сходила к ложам амфитеатром, алел, как заря, красными мундирами, отворотами, лентами; блистал, как еще не потухший запад звездами. Пять поясов лож пестрелись женскими уборами; иной бы сказал: "то живые цветочные вязи, окропленные росою алмазов" - так ярки, так блестящи были они; и между них веяли и склонялись перья над прелестными личиками, словно крылья херувимов. Тысячи свеч горели букетами по раззолоченным стенам и поручням лож; сливались в ослепительный метеор люстры. Гордо и легко смыкался потолок своими радужными облаками. Боги Олимпа с завистью смотрели на роскошь земную с высоты живописного неба. Богини, краснея от досады, чуть не прятались друг за друга, видя, что красота русских дам пересияла их. Старый грешник, Юпитер, заметив, что он одет не по вкусу времени, сердито косился на свою бороду: казалось, хотел сбрить ее и для последнего превращения облечься в гусарский доломан. Три грации морщились на петербургских красавиц, будто хлебнули амброзии, которая скислась; девять сестриц Парнаса, которые весьма поустарели со времен Гомера, ревниво смотрели на своих женихов, рассыпающихся жемчугом перед светскими вдохновительницами. Даже сова Минервы завистливо таращила глаза. Только посланница любви, Ирида, весело расправляла свои голубиные крылышки да пролаз Меркурий лукаво заглядывал в ложи, будто дожидаясь письмеца. Вулкан же, гладя по головке сына своей жены с самодовольным видом немецкого барона, считал мужей, рисующихся по стенам для тепи картины, и напевал песенку:
Нашего полку прибыло, прибыло!
Между тем передний занавес, бледный как туман германской поэзин, таинственно колебался между зрителями и сценою, будто занавес судьбы, скрывающий от нас даль грядущего. И все было прелесть, свет и очарование! Самый воздух был упоен благовониями и дышал негою вздохов. Он оживлялся от малейшего трепетания райских птичек, отдыхавших на головах красавиц, от волнения газа на грудях, от сладостного ропота их уст, от пылких взоров, летающих, крестящихся, словно падучие звезды, от звуков, возникающих порою из оркестра - звуков неясных, смешанных, чудных как мысли поэта впросонках... одним словом, вся зала Александрийского театра и все, что в ней было, походили тогда на какой-то великолепный, волшебный сон юноши под жарким небом юга. Сердце плавало Б обаятельной розовой атмосфере и в блестящем рассеянии забывало все, что творится за стенами... О, поверьте мне: светская жизнь имеет свою поэзию - зато как дорога и как редка она!