Тот, кто переживал первый момент заключения, поймет, что я пережила: черная, беспросветная скорбь и отчаяние. Я упала на железную кровать; вокруг на каменном полу — лужи воды, по стенам текла вода, мрак и холод; крошечное окно у потолка не пропускало ни света, ни воздуха, пахло сыростью и затхлостью. В углу клозет и раковина. Железный столик и кровать приделаны к стене. На кровати лежали тоненький волосяной матрац и две грязные подушки. Я услышала, как поворачивали ключи в двойных замках огромной железной двери, и вошел ужасный мужчина с черной бородой, с грязными руками и злым, преступным лицом, окруженный толпой наглых, отвратительных солдат. Солдаты сорвали тюфячек с кровати, убрали вторую подушку и потом начали срывать с меня образки, золотые кольца. Этот субъект заявил мне, что он здесь вместо министра юстиции и от него зависит установить режим заключенным. Впоследствии он назвал себя — Кузмин, бывший каторжник, пробывший 15 лет в Сибири. Когда солдаты срывали золотую цепочку от креста, они глубоко поранили мне шею. Крест и несколько образков упали мне на колени. От боли я вскрикнула; тогда один из солдат ударил меня кулаком и, плюнув мне в лицо, они ушли, захлопнув за собою железную дверь. Холодная и голодная, я легла на голую кровать, покрылась своим пальто и от изнеможения и слез начала засыпать под насмешки и улюлюкание солдат, собравшись у двери и наблюдавших в окошко. Вдруг я услышала, что кто-то постучал в стену, и поняла, что верно это госпожа Сухомлинова, заключенная рядом со мною, и в эту минуту это меня нравственно поддержало.
После этого я заснула, так как следующее, что я помню, это то, что появился солдат с кипятком и куском черного хлеба; чай я могла получать лишь потом, когда мне прислали денег. Первые дни я пила один кипяток. Засыпала с корочкой черного хлеба во рту.
В первый день пришла какая-то женщина, которая раздела меня до нага и надела на меня арестантскую рубашку. Как я дрожала, когда снимали мое белье… Платье разрешили оставить. Раздевая меня, женщина увидела на моей руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. Помню, как было больно, когда солдаты стаскивали его с руки. Даже черствый каторжник Кузьмин, присутствовавший при этом, увидя, как слезы текли по моим щекам, грубо заметил: «оставьте, не мучьте! Пусть она только отвечает, что никому не отдаст!»
Я голодала. Два раза в день приносили полмиски бурды, вроде супа, в которой солдаты часто плевали, клали стекло. От него воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, проглатывая немного, чтобы только не умереть от голода; остальное же выливала в клозет, выливала по той причине, что, раз заметив, что я не съела всего, тюремщики угрозили убить меня, если это повторится. За все эти месяцы мне не разрешили принести еду на дома. Первый месяц мы были совершенно в руках караула. Все время по коридорам ходили часовые. Входили в камеры всегда по несколько человек сразу. Всякие занятия были запрещены в тюрьме, «занятие — не есть сидение в казематах», — говорил комендант, когда я просила его разрешить мне шить.
Жизнь наша была медленной смертной казнью. Ежедневно нас выводили ровно на 10 минут на маленький дворик с несколькими деревцами; посреди двора стояла баня. Шесть вооруженных солдат выводили всех заключенных по очереди. В первое утро, когда я вышла из холода и запаха могилы на свежий воздух, даже на эти 10 минут, я пришла в себя, ощутив, что еще жива и как-то стало легче. Ни один сад в мире не доставлял никому столько радости, как наш убогий садик в крепости. В баню водили по пятницам и субботам раз в две недели; на мытье давали полчаса. Водила нас надзирательница с часовым. Ждали мы этого дня с нетерпением. Зато на другой день мы лишались прогулки, так как все в один день не успевали помыться, а пока водили в баню, гулять не разрешалось.
Я не раздевалась; у меня было два шерстяных платка; один я надевала на голову; другой на плечи; покрывалась же своим пальто. Холодно было от мокрого пола и стен. Я спала 3–4 часа. Затем уже слышала каждую четверть часа бой часов на соборе. Около 7 часов начинался шум в коридорах: разносили дрова и бросали их у печей. Просыпаясь, я грелась в единственном теплом уголке камеры, где снаружи была печь: часами простаивала я на своих костылях, прислонившись к сухой стене.
От сырости в камере я схватила глубокий бронхит, который бросился на легкие; температура поднималась до 40 гр. Я кашляла день и ночь; фельдшер ставил банки.
Почти каждое утро, подымаясь с кровати, я теряла сознание. Солдаты, входя, находили меня на полу. От сырости, от кровати до двери образовалась огромная лужа воды. Я просыпалась от холода, лежа в этой луже и весь день после дрожала в промокшем платье. Иные солдаты, войдя, ударяли ногой, другие же жалели и волокли на кровать, А положат, захлопнут дверь и запрут. И вот лежишь часами, встать и достучатся нет сил.