…а тогда – до зимы еще далеко, сентябрь, ночь висела влажная, косматая, без единой звездочки, шли вдоль последнего забора, слева – обрыв к реке, узнал место: дальше пойдет крутая тропа к узкой отмели, мало кто ходил туда купаться – далеко, – и тут впереди отделился от забора долговязый, костлявый силуэт, четкий на фоне серого, раздвинувшегося на просторе неба, – Малыш замедлил шаг, шепнул – "отстань чуток" – остановился метрах в трех – тот поджидал, не двигаясь – "Зачем фрайера приволок?" – Малыш перебил с истерической ноткой – "Свой, в закон входит! Что – мне не веришь?" – голоса звучали странно, глухо в абсолютной тиши, собак на Глинянке не держат, стеречь нечего и нечем кормить, – Борис замер, чуть правым боком к ним, за левым инстинктивно укрывая трубу, а вроде и забыл про нее, все было неожиданно и непонятно, в голове – тихий звон, – "Давай" – буркнул долговязый, по голосу – мужик в возрасте, Малыш уже выкарабкивал пачку из кармана, протянул долговязому – "Пересчитай" – тот покрутил в руках, приглядываясь тщетно, стал, не развязывая, листать уголки, – Малыш чуть повернулся, протянул руку назад – "кинь папироску" – какую еще папироску? – не успел сообразить – рука долговязого шмыгнула к сапогу, но опоздал: одним движением, выдернув у Бориса, через голову с маху обрушил Малыш трубу на череп долговязого (звук – будто большой арбуз раскололи о землю) – и долговязый молча осел, повалился навзничь, а Малыш наклонился – и снова этот звук, мягкий и влажный: хра-хра-хра – длилось это вечно, ни крикнуть, ни двинуться – не от страха, нет, мыслей – никаких, – а может это и был страх, парализующий, тошнотворный, сердце колотилось, удары отдавались где-то внутри, в кишках, – тот, на земле, дергался мелко-мелко, скалился в диком смехе, хрипел протяжно, будто першину из горла выдувал, – была ночь, тьма, но Борис видел всё, словно при ровном обнажающем свете, и при этом же неизвестно откуда свете тускло блеснуло лезвие финки в скрюченной руке долговязого (пальцы еще подрагивали, не роняя ножа), – Малыш выждал долгую-долгую секунду, потом, опустившись на колени, пошарил вокруг, нашел – запихнул пачку в карман (а он всё стоял, смотрел на долговязого), раскрутив, швырнул трубу с обрыва, подождал всплеска, подошел быстро, взял больно за плечо, тряхнул, повернул, словно куклу – "Туда, через порт" – и не отпускал (рванулся было – "Не бежать, тихо"), затем отпустил, и он пошел – тихо – не оборачиваясь… Ночью долго, без сна, ворочался на своем диванчике, все думал, думал – что же ему теперь делать и почему он тогда стоял без движения, без крика, – и уже не слышал это хра-хра, а только видел – застывшего Малыша с занесенной высоко трубой, будто мгновенной вспышкой молнии выхваченного из тьмы, – и было много вариантов, отпадали, ясно лишь одно: никому ни слова, ни единому человеку, не из страха, а по совести – он не сексот, не стукач (появилось тогда это слово) и постепенно успокоился, все стало просто и легко, уже точно знал –
Ну ладно, а что же делать теперь? И почему нужно что-то делать?..
Под Фросей заскрипела раскладушка.
Борис подсветил сигаретой циферблат: всего лишь третий час… а думал – ночь на исходе… и только третий час, надо бы поспать…
– Борис, вы спали? – Почему-то шепотом.
– Нет.
– И я – никак не могу…