— Как бы не так! Защищайте себе свою Марию! Ваше дело родственное. Только вы свое обороняете, а я свое, и любо вам — не любо, а так и знайте, что с эдаким своевольством Марии на белом свете туго придется. Ну, то бы еще полбеды! Да ведь она злющая! Вы, поди, скажете — нет, а она, ей-ей, злющая. Так-таки все и досажает Аночке, цельный день то и знает, что за ей бегает, да щипется, да дерьгает, да охальные слова говорит. Во-рюше девчоночке, хоть ты ложись да помирай, впору бы и на свет не родиться. Да и верно, что так. Сама ей того желаю. Тужи не тужи, а сама желаю. Ох, господи милостивый! Умилосердствуйся над нами! Ровно не обеим вы отец! Оно верно, что правда, то правда: грехи отцов падут на детей до третьего да и до четвертого колена, и материн грех тоже, а ведь Аночка у меня как-никак пригульная. Да! Так и скажу начистоту — похотень она у меня, пригульная перед господом и людьми. А вы, вы — отец ей! Посовеститься бы вам, посовеститься! И все одно скажу, хоть наложи вы на меня руку, как позапрошлый год в Михайлов день наложили, посовестились бы! — тьфу, нечистая сила! — посовестились бы! Потому как, чтобы родное дитя да примечало, что она во грехе зачата была… А вы заставляете примечать, вы с Марией оба заставляете и меня и ее примечать, уж хоть побейте, а заставляете примечать…
Эрик Груббе вскочил и затопал грузно по полу.
— Нечистый тебя побери! Да ты, баба, умом повредилась, что ли? Пьяным ты пьяна! А коли так, ступай-ка себе на постелю да отоспись — хмель да злость-то и сойдут. А стоило бы надавать тебе затрещин, баба ты полоумная! Ни-ни, не перечь! Мария уедет, завтрашнего же дни уедет. В мирное время — чтобы и у меня было мирно.
Ано громко всхлипнула:
— Ох, господи Исусе! Надо же приключиться такому! Сраму на весь белый свет! Ославить меня пьяницей! Да нешто я с той поры, как мы спознались, и все времечко допрежь того бывала на поварне с пьяной рожей? Еще слыхивали ли вы, чтобы я заговаривалась? Да в каком же то месте вы углядели, чтобы я да пьянехонькая валялась? Дождалась спасиба, нечего сказать! Отоспись, дескать! Да попусти господь, уж и уснула бы я, попусти господь — замертво грохнулась бы здесь перед вами, чтобы на меня срамотищу-то не возводили…
Собаки во дворе подняли лай, и под окнами раздался цокот копыт.
Анэ проворно вытерла глаза, а Эрик Груббе открыл окно и спросил, кто там.
— Нарочный из Фаусинга, — ответил один из дворовых.
— Так примите у него коня и пусть зайдет в дом.
И окно затворилось.
Анэ уселась поудобнее на кресле и заслонила рукой докрасна заплаканные глаза.
Вошел нарочный и передал поклон и дружеские пожелания от окружного головы фаусингского и одденского Христиана Скеля, который велел уведомить, что сегодня штафетою он был извещен о том, что с первого июня объявлена война. Оттого является ему необходимость по многим причинам съездить в Орс, а оттуда, может статься, и в Копенгаген, а посему он и велел спросить, не захочет ли Эрик Груббе сопутствовать ему, благо им будет по дороге: они могли бы в таком разе порешить совместное дело с несколькими орхусцами, а что до Копенгагена, то голова знает, что у Эрика Груббе дел там хоть отбавляй. Как бы то ни было, а Христиан Скель прибудет в Тьеле, когда ударят четыре пополудни.
Эрик Груббе сказал в ответ, что приготовится к поездке. С этим известием нарочный и поскакал домой.
Долго еще беседовал Эрик Груббе с Анэ о том, что надобно сделать, пока его дома не будет, и тогда же было решено, что Мария поедет вместе с ним в Копенгаген и останется у тетки своей Ригитце на год, а то и на два.
Предстоящая разлука сделала их спокойнее, но старый спор чуть было опять не разгорелся, когда они завели речь о том, какие из платьев и узорочий покойной матери Мария должна была увезти с собой; все же они уладили это добром, и Анэ отправилась спать спозаранок, ибо могло статься, что завтрашнего дня не хватит совсем управиться.
Немного спустя псы возвестили о новых гостях.
На сей раз это был не кто иной, как приходский священник из Тьеле и Винге, господин Йенс Йенсен Палудан.
Он вошел, пожелав «доброго вечера хозяевам!» Это был широкоплечий, костистый мужчина, долгоногий и долгорукий, с низко склоненной головой. К тому же, он сутулился, а волосы у него были с проседью, густые и свалявшиеся, огромные, как воронье гнездо, лицо же удивительно свежее, равномерно румяное и вместе с тем такого чисто розового цвета, который мало подходил к его грубым скуластым чертам и косматым бровям.
Эрик Груббе пригласил его сесть и спросил, как у него идет уборка сена. Некоторое время разговор вертелся вокруг важнейших полевых работ этой поры года и замер на воздыхании о недороде хлебов в прошлом году.
Священник сидел и, прищурясь, косился на крынку, а потом вымолвил:
— Ваша милость всегда отменно воздержанны, прилежите натуральному питию. А оно и здоровее будет. Парное молочко сам бог благословил — целебно-с, что для больного живота, что для слабогрудия.