Став членом профессорской корпорации Богословского института, Флоровский автоматически оказывался подчиненным священноначалию в лице митрополита Евлогия, попадал в сферу действия норм канонического права, т. е. приближался к статусу клирика. Первоначально в проекте институтского устава даже присутствовал параграф, требующий, чтобы все преподаватели были в священном сане, но затем ввиду практической неосуществимости данное требование было отменено. Тем не менее Флоровский всерьез задумался о возможности принятия священства еще до переезда в Париж: очевидно, он воспринимал то и другое в некоей взаимосвязи. Своими мыслями он поделился с духовным отцом — Булгаковым, который отвечал: «То, что Вы пишете относительно своего самосознания при приближении к известным вопросам и вообще об отношении к священству, очень трогательно и правильно»[114]
.Переезд в Париж олицетворял очередную коррективу в жизненном проекте Флоровского: с одной стороны, открывающаяся перспектива стать священником наилучшим образом отвечала его назревшей потребности выступать в роли религиозного учителя (которая, увы, не встречала желаемого понимания в светской среде). С другой стороны, работа в Богословском институте идеально соответствовала статусу священника–профессора и сама по себе тоже являлась формой религиозного учительства. Впоследствии Флоровский так сформулировал свою мысль о взаимосвязи богословского творчества и священнического статуса: «…Для богослова естественно быть священником. Богослов стремится учить, распространять идеи… Чтобы такая деятельность была эффективной, он должен занимать определенное положение в Церкви, не просто положение мирянина… В Церкви авторитет ученого зависит от определенных знаков признания»[115]
.Сопоставляя все обстоятельства, можно предположить, что избрание Флоровским в середине 1920–х гг. нового «церковного» вектора жизни и мысли имело определенную психологическую подоплеку. Фактически, к этому времени стало ясно, что в кругах религиозно–философской общественности русской эмиграции Флоровский не нашел «свою стаю» и был обречен на одиночество, о чем прямо и жаловался в письмах Булгакову. Два ведущих направления эмигрантской социально–философской мысли, условно выделяемые как евразийское и «веховское», с которыми Флоровский пытался духовно солидаризироваться и социально интегрироваться, так и остались для него чужими.
«Максимально независимый от евразийства евразиец не смог преодолеть глубоких психологических разделений, вставших между ним и "веховцами"»[116]
, — пишет о Флоровском М. А. Колеров, имея в виду «кружковую цепкость» «веховцев». Однако проблема состояла не только в кружковой психологии «веховцев» и евразийцев, но в не меньшей степени и в психологии самого Флоровского, который с детских лет был лишен опыта полноценного человеческого взаимодействия вне семьи и практически не умел строить отношения в коллективе. По сути дела, он был неисправимым одиночкой и всю жизнь страдал от этого. На идейно–теоретическом уровне Флоровский тоже не сумел вписаться ни в евразийство, ни в «веховство», что, впрочем, также может объясняться психологическими факторами. Очутившись в середине 1920–х гг. в неприятной и безнадежной роли «своего среди чужих, чужого среди своих», Флоровский стал искать спасения в положении «над схваткой» — в роли «учителя» и служителя церкви, избрав амплуа бескомпромиссного «ортодоксального» богослова.Правда, с принятием священства Флоровский долго медлил — возможно, в этой осторожности сказалась инерция его юношеского антиклерикализма, того ощущения невозможности «жить и дышать спокойно и свободно, будучи служителем церкви ex offices», о котором он некогда писал Глубоковскому. Однако в эмигрантском Париже обстановка была не такой, как в дореволюционной Одессе, церковь уже не ассоциировалась с тягостным официозом, и Флоровский в конце концов в 1932 г. стал священником. Своими мыслями и чувствами накануне хиротонии он поделился с одним из своих духовных конфидентов — Н. А.Бердяевым: «В эту среду я принимаю рукоположение в диаконы, а в следующее воскресенье апреля 17 в пресвитеры. Решение принять священство созрело во мне давно и сказалось как-то сразу. Я внутренне чувствую, что если есть у меня дальнейший путь в богословии, то лежит он именно через священство. Это значит для меня: через литургический опыт, через соборность молитвы… О моем решении я сообщаю только самым близким людям. Помолитесь обо мне и со мною»[117]
.