Запираясь в своей комнате — а с некоторых пор я стал в ней запираться, — я полностью предавался власти болезни и немощи, лежал неподвижно и тихо стонал. Я никого не мог видеть, мне некого было пригласить к себе. Я был настолько одинок, что не мог испытывать к себе даже и жалости. Мечтал об одном — хотя и как животное страшился этого, — мечтал, чтобы заговорщики, желающие убить меня (а такие, конечно же, были), проявили бы себя умно и милосердно. Не тяжелый топот солдат за дверью, не бряцание железа и скрип ремней, а тишина, полная и абсолютная тишина за дверью, и невидимое, неслышимое приближение смерти. Лучше всего, если они подойдут к двери босиком, а еще лучше, если обнаженными. А еще лучше, если как-нибудь без движения достигнут двери. Пусть они войдут, когда меня сморит сон, пусть они дождутся этого самого глубокого сна, похожего на смерть. Когда на краткое мгновение, необходимое, чтобы от дверей добежать до моего ложа, я буду мертв. И когда они вонзят в меня лезвия мечей, мое тело не откликнется, потому что будет мертво и будет находиться не только вне пространства боли, но и вне пространства жизни. Они совершат этот ритуал моего убийства, возрадуются удачности содеянного, но я уже, даже мертвый, не буду с ними. Они станут таскать мое тело, терзать его, может быть, поволокут, привязав к хвосту лошади, по площади перед дворцом и по улицам. Они сделают мое тело непохожим на мое, сделают его не моим. Наивные, они будут думать, что расправились со мной, тогда как я буду знать, что они убили моего мучителя и власть его надо мной закончилась. Вместе с жизнью. Я и рад, что вместе с жизнью.
Тело живет в пространстве жизни и властвует в пространстве жизни и, умирая, забирает с собой это пространство. А я оказываюсь в другом, где нет тела. Где нет, может быть, ничего, но нет и этой невыносимой, унизительной, страшной, позорной власти тела.
Подземное царство Аида или небесное царство Юпитера — все это, скорее всего, выдумки, потому что два этих царства так похожи на пространство жизни. А тело, умирая, забирает с собой это пространство. Не ты оставляешь его, а оно оставляет тебя. И оказывается или должно оказаться, что пространство жизни есть только временное и, больше того, ложное пространство, которое прикрывает настоящее. Настолько плотно прикрывает, что человек и не догадывается о другом, настоящем, и принимает это, жизненное, за единственное и настоящее. Хотя если только задуматься — как же оно может быть настоящим, когда оно временно?
Если нет бессмертия, то и нет ничего, а жизнь, в самом деле, хоть краткий, хоть долгий, но миг. Я бы принял удовольствия за смысл и суть жизни, если бы они были вечными. Или если бы хоть в этой жизни представлялись вечными. Но тело дряхлеет, пространство жизни сужается, а удовольствия остаются где-то там, за границей сужения. И тогда не остается ничего — дряхлость, болезни, страх смерти. Страх потерять эту временность, которую все равно придется потерять. И ты тешишь себя мыслью — и не можешь не тешить, потому что страшно, — что, когда закончится эта временность, начнется другая временность — либо в царстве Аида, либо в царстве Юпитера. Подобие или та же самая жизнь, которую ты вот-вот потеряешь. Временность сменится временностью, а потом еще какой-нибудь временностью. И — я смеюсь над этим — разве сумма временностей дает бессмертие и бесконечность! Не дает, и, значит, есть одна только временность и одна только вечность, одна только человеческая жизнь и одно только бессмертие… Бессмертие чего, если нет тела? Я не знаю чего, но чего-то. Я хочу уснуть в то бессмертие. Заговорщики! Избавители мои! Придите, я жду вас.
Так я мечтал, и так я страшился воплощения мечты. Вот придет мой сон-смерть, вот подкрадутся они и встанут у двери, вот взломают ее, "и бросятся на меня, и пересекут расстояние от двери до ложа (всего только в краткий миг, равный времени моей жизни)… И тогда я вскакивал с постели и забывал о немощи своего тела. Что-то еще в пространстве жизни, которую я так хотел потерять, оставалось необходимым мне — сад, овраг, ствол поваленного дерева и моя сестра Друзилла, сидевшая на нем. Моя сестра Друзилла, моя жена Друзилла. Нет, нечто большее, чем сестра и жена, что-то такое единственное, что не давало мне свободно и покойно уснуть сном смерти. Что-то такое единственное я оставлял здесь, чего нельзя было оставлять. Чего нельзя было взять с собой — я знал это, — но и оставлять было нельзя.
Я крикнул. Слуги хотели войти, но дверь была заперта. Я крикнул еще раз, так громко, что оглушился собственным криком и уже не слышал его. И тогда они стали бить в дверь и ломать ее. И я забыл о слугах и решил, что это заговорщики, вскочил на ноги и бросился к противоположной стене, прижался к ней и застыл. Вот оно, избавление от позорного немощного тела. И как я страшусь избавления, и как проклинаю его!