Но не это казалось мне самым трудным. Самым трудным было представляться прежним Гаем. Чтобы никто ничего не мог заметить и, следовательно, не смог бы помешать… Все вокруг — во всяком случае, все вокруг меня — жили в темнице. Пусть и не зная этого, как я не знал, пока не понял другое. И они просто так не выпустят меня. Нас. Потому что как же это так — они останутся здесь, а мы вырвемся на свободу? Единственным выходом, который они признавали, была смерть. Единственным выходом и единственной свободой. И они позволят нам уйти только в смерть.
Я не держал на них зла. Ведь они, родившиеся в темнице, не знали, что есть другое, и не знали другого закона, чем закон жизни в темнице. Тогда-то, в первую минуту жалости к ним, я и подумал, что власть моя, которой я теперь не хотел, еще может оказать мне услугу. Нет, не мне, а им. Мне нужно суметь показать им то, что я открыл, и рассказать это тем языком, теми словами и в тех образах, которые будут понятны им, которые вполне соответствуют законам, образам, понятиям темницы.
Я разволновался и ходил по комнате из угла в угол. Не замечал ни времени, которое было уже поздним, ни места, где находился, ни власти, которой все еще облечен.
Услышал за дверью шорох и голосом, которому предал прежние мои капризность и властность (что, к удивлению, далось мне трудно), позвал слуг. Я правильно все сделал со своим голосом и со своим лицом, потому что, когда они вошли и наши взгляды встретились, в их глазах были почтение и страх. И страха значительно больше.
Я потребовал — ведь император не мог разговаривать иначе, — чтобы срочно послали за Марком Силаном и его женой Друзиллой. И еще чтобы охранявшие Суллу охраняли его как можно строже, не выпускали никуда и ждали бы той минуты, когда я позову его.
Слуги удалились, а мой секретарь слегка дрогнувшим голосом напомнил мне, что сегодня заседание сената.
— А кто тебе сказал, что я забыл об этом? — надвигаясь на него, мрачно проговорил я.
Он думал, что я ударю его, съежился и втянул голову в плечи. Но я, грозно постояв над ним несколько мгновений, отправил его слабым движением руки.
Я вошел, сел на свое место, капризно выпятив нижнюю губу, и оглядел ряды сенаторов с каким-то даже кровожадным выражением лица. Может, и излишне кровожадным, но я совершенно не помнил, каким был раньше, и мне все нужно было придумывать и представлять на ходу. Я видел их напряженные лица и глаза, устремленные в одну точку, на меня.
Я всегда презирал их, чего только я не проделывал с ними! Заставлял до полной потери сил бежать за моей колесницей, забирал их жен и, насладившись, возвращал обратно, расписывая мужьям все их женские прелести, движения и позы. При этом заставлял их внимательно слушать (вернее, это они себя заставляли под моим взглядом) и почтительно улыбаться. Если бы не моя власть и не их страх потерять должности, а с должностью потерять богатство и сладкую удобную жизнь, то, может быть, у меня с ними сложились бы иные отношения. Они, конечно, были людьми, как и все другие, но все-таки, как обладавшие богатством, почетом и властью, они уже и не были, собственно, людьми, но были придатком почета и власти и служили им с таким рвением, так изворотливо и хитро, будто знали, что они бессмертны.
Не знаю, что бы с ними стало и какими стали бы они, если бы у них отобрали богатство и почет. Беднее и ничтожнее, но вряд ли лучше. Тут не в богатстве и почете дело, а в осознании такого одиночества перед небом, какое осознал я. Власть и почет — это только одежды, прикрывающие человека. Но бедность и нищета — такие же одежды, только грязные и ветхие. Если человек скинет их и останется голым или если переоденется в другие одежды, внутри его самого не изменится ничего. Дело не во власти, богатстве, нищете или бедности, но в другом. Только кто же в силах объяснить им это? Кто в силах заставить их почувствовать это? Боги, которым поклоняются, потому что нужно же кому-то поклоняться? Которым поклоняются, но перед которыми нет страха. Того самого, настоящего, что может изменить жизнь — каждого и всех. Все, все родились и живут в темнице. И боги — я только здесь понял это по-настоящему — они тоже родились в темнице и живут там вместе с людьми.
Они еще что-то говорили и обсуждали, но я уже» ничего не слышал и не смотрел на них. Я встал и вышел и помню только, что за моей спиной наступила тишина. Враждебная тишина, из которой могла легко протянуться и ударить мне в спину рука с мечом или кинжалом или легко могли выступить руки, которые одним движением сомкнут пальцы на моем горле по-настоящему твердой и по-настоящему окончательной хваткой.
Теперь я страшился смерти больше, чем прежде. Со смертью моя жизнь в темнице окончилась бы темницей, и я, чувствуя, как застыла и окаменела спина, шея и руки, бросился вперед на уже каменеющих ногах, ощущая каждый свой шаг как последний и боясь упасть, удариться и развалиться на части, которые с тяжелым грохотом раскатятся в разные стороны.