Она улыбалась мне бессмысленно — по-видимому, плохо понимала по-латыни. Я повторил вопрос. Она ответила, почему-то громко (или мне так показалось?):
— Элишева.
— Элишева, Элишева, — повторил я, чувствуя, как проваливаюсь куда-то, в нежное, сладостное, невыразимое словами.
Крики пирующих стали глуше, а счастливое мгновение достигло самого пика. Я не выдержал и закричал.
Не могу сказать, сколько длилось мое пребывание в этом шатре любви — время как бы перестало существовать, его заменили волны страсти, то поднимающие меня высоко, к самому небу, то опрокидывающие в бездну. Я летел, летел, страшась удара, но волна подхватывала меня мягко у самой земли и снова тянула вверх.
Когда я открыл глаза, я был один в шатре. Я позвал:
— Элишева!
Но никто не ответил мне. Шум за стеною шатра снова сделался близким, и захотелось туда, к этим кричащим и пьющим. Я не чувствовал усталости, которая бывает после упражнений любви, но, напротив, каждая мышца моего тела словно бы налилась силой. Пружинисто встав, я подошел к стенке шатра, провел по ней рукой, ища выход, и тут же край материи отогнулся сам собой, и я увидел Агриппу.
— Позволю себе потревожить императора, — проговорил он, как и обычно склонившись передо мной.
— Да, Агриппа, — отвечал я, дружески ему улыбаясь, — ты можешь позволить себе все, что угодно. Мне, императору Рима, не пристало чему-либо удивляться. Но скажу тебе откровенно, я удивлен. Эти женщины…
Я не договорил и только многозначительно повел глазами, а он, почтительно переждав, сказал:
— Эти женщины твои, император, и если ты соблаговолишь принять от меня столь недостойный тебя подарок…
Но я перебил его:
— Не говори так, мой друг Агриппа, это самый замечательный подарок, какой я когда-либо получал в своей жизни.
— О великий император, как мне, недостойному… — начал было он в своем восточном стиле, но я шагнул к нему и, обняв его крепко, сказал:
— Я восхищен, мой Агриппа, и этим пиром, и твоим подарком. Ты можешь просить у меня все, что ты хочешь, и я исполню любое твое желание.
— О император, — пропел он с настоящей дрожью в голосе (как и я, он был великим артистом), но я не стал его слушать, а решительно направился к своему месту, сопровождаемый приветственными криками пирующих, хотя некоторые из них уже вряд ли могли понять, кого они приветствуют, и кричали только за компанию.
Сев на свое место, я жестом приказал Агриппе сесть рядом и поднял чашу.
— Я хочу, чтобы слышали все! — провозгласил я громко, а так как шум вокруг только чуть умерился, но не затих, то повторил это еще громче: — Я хочу, чтобы слышали все! — И, дождавшись полной тишины, продолжил: — Я, император Гай Германик, говорю, чтобы слышали все. Я восхищен щедростью и великолепием пира, что задал в мою честь Агриппа, царь Иудеи и мой друг. Все, что он хочет от меня, он получит немедленно и беспрекословно — император Рима умеет держать слово. — И я обернулся к Агриппе. — Скажи, мой Агриппа, чего ты желаешь, и будет тебе!
Агриппа встал, прижал руки к груди, смиренно мне поклонился (правда, не очень низко), проговорил, выждав несколько мгновений:
— Великий император! Я всего лишь твой смиренный подданный. Для меня огромная честь и большая радость, что тебе понравилось это маленькое торжество. Благодарность и удовольствие императора столь большая награда и столь не заслуженная мной, что никакой другой я просить не смею.
— Смеешь, смеешь, — сказал я, довольно усмехаясь. — Говори, что ты хочешь получить от меня, и оставь все эти восточные штучки — мы все знаем, что ты умеешь говорить.
— Но я уже сказал императору, что никакой награды мне не нужно, своим настроением ты уже дал мне ее.
Он хотел продолжать, но я остановил его:
— Хорошо, хорошо, это все понятно: и с моим удовольствием, и с моей благодарностью. Ты мне скажи, чего ты хочешь? Проси, Агриппа, я слушаю тебя.
Но, по-видимому, восточный этикет требовал продолжения, и Агриппа снова стал говорить, что никакой благодарности, большей, чем мое удовольствие, он не хочет. Он говорил, говорил, складно и витиевато, и в какой-то момент я потерял нить его слов и слышал только звук голоса, не воспринимая смысла. Впрочем, эти его слова и не требовали внимания.
Я несколько устал от его речей, но не хотел его прерывать. Мое такое терпение, как я полагал, тоже было для него дополнительной наградой. Я и сам удивлялся своему терпению: не только не прерывал его, но в нужных местах кивал благосклонно.
Так вот слушая и кивая, я медленно обводил глазами пирующих, столы, светильники, стены, и вдруг… Взгляд мой остановился сам собой, будто натолкнувшись на преграду. Возле входа в шатер стоял человек, я не сразу узнал Туллия Сабона. Взгляд его был направлен на меня — холодный, неподвижный.
Проклятый Туллий, почему он здесь? Только для того, чтобы испортить мне настроение! Если это так, то он добился своей цели — я вспомнил о Друзилле.