Зализняк подошел к Гонте.
— Это так. Им должно быть дальше видно, чем простым людям… Куда ты загляделся?
Максим выглянул в окно. В соседнем дворе молодица гладила платок. Ей помогал мальчик в длинной, до колен, сорочке, подпоясанной кромкой. Они держали платок растянутым, раскатывая в нем разогретое круглое гало.[80]
— У меня такой дома остался, — указал глазами Гонта на мальчика. — Да девчушек четыре. Красивые все — в отца. — И, довольный своей шуткой, засмеялся: — Ты женат?
— Нет, была девушка… Ты, кажется, ещё не был дома с тех пор, как перешел к нам? — перевел разговор Зализняк. — До Россошек далеко ли отсюда?
— Напрямик верст пятнадцать-двадцать.
— К вечеру вернемся? Поедем вдвоем. Принимаешь гостя?
Зализняк позвал Василя и велел готовить коней.
Восстание нарастало. Грозовой тучей катилось оно по Украине. А туча та из горя и гнева народного соткана: рокочет она громами-призывами, сверкает карающими молниями. Выпав ливнем возле Умани, туча поплыла дальше, всё разрастаясь. От неё отделялись и расходились в стороны меньшие тучки, а вместо них приплывали новые и новые. А громы гремели всё сильнее, а молнии летели дальше и дальше. Туча уже покрыла не только Киевщину, Черкассщину, Брацлавщину, но и Волынь, Галицию, сеяла мелкой изморосью на Белзчине и в Подкарпатье. Там на горные дороги выходили с кремневыми ружьями и топорцами опришки, останавливали обозы, которые везли шляхте оружие и провиант. Опасными стали для купцов те дороги, опасными и страшными. И не только горные дороги. Уже не везде по Львовщине и по Краковщине помещики спали в комнатах. Они предпочитали ложиться где-нибудь во флигеле или в бане, откуда можно было бы вырваться в поле. В Польше было неспокойно. Слухи о гайдамаках перелетели через границу и помчались в Пруссию, Венгрию, Молдавию и дальше за море, в Турцию. Крестьяне ловили те слухи на базарах и на улицах, письма о восстании везли в конвертах курьеры королям, князьям, помещикам.
На ярмарках и на улицах люди стали собираться в кучки, шептались между собой. Сновали по гуртам переодетые доносчики, волновалась по замкам и фольваркам знать. Правители приказали усилить стражу на границах, написали польскому королю и русской царице, чтобы не медлили, собирали как можно больше войска и гасили этот огонь, пока он не перекинулся дальше — в Россию и Польшу. Они слали свои советы, предлагали помощь, требовали решительных действий.
У Гонты пробыли три дня Максим на это время пытался отогнать тяжкие думы: с утра шел на речку и оставался там до полудня — купался, катался на лодке, а однажды даже помог россошским мальчуганам устроить облаву на вертлявых нырков, которых десятка с полтора плавало в заливе. Остаток дня проводил Зализняк в саду, где уже начинали розоветь яблоки, а кусты смородины краснели, словно вымытые багрянцем. С Гонтой за эти дни никаких разговоров о делах не вели. Только раз… Было это под вечер. Максим, примостившись на высокой, как осокорь, вишне за омшаником, лакомился сладкими ягодами, когда на перелазе показался с косою в руке Гонта.
— Вот ты где, а я думал, снова на речку подался. Переходи вон на ту вишню, возле тына. Ягоды на ней уж очень хороши.
— Пускай завтра. На сегодня довольно.
Максим слез.
Гонта бросил косу и сел на краю омшаника, где лежали Максимовы сапоги с наброшенными на голенища полотняными онучами, небольшой кривой нож и новенькая ложка с ручкой в виде рыбьего хвоста.
— Хороша. Сам?
— Сам. А ты бы вырезал?
— Когда-то пробовал. Такую бы нет.
— Хочешь — возьми. Возьми. Не большой цены память, зато сам делал.
Гонта ещё раз осмотрел ложку и засунул её за голенище.
— Скажи, Иван… Этот хутор твой издавна?
— Хутор… Мне его в награду Потоцкий дал. Ты не думай обо мне, будто я посполитых обдирал. В надворниках весь век прослужил. А отец мой из бедных казаков был, с левобережья, четвертый сын у своего отца, то есть деда моего. Все сыновья были женаты. В хате всем бабка заправляла. И злая была — страх! Обо всём этом я узнал позже, подслушал, как мать соседке рассказывала. Невесток свекруха, как батрачек, гоняла. Одну старшую не трогала — из богатого рода происходила. Немного придурковатая была, счет только до пяти знала, зато богатая. Больше всего моей матери доставалось. Меньшая невестка! И за стол нельзя сесть — подает от печи, только что через чужие плечи успеет ухватить ложкой, то и её. И выходить свекровь никуда не давала, даже спать не разрешала с мужем. Чтобы детей, значит, не было. На скамье они возле посудной полки спали. А старуха ляжет на полу и стучит ногами по скамье — не ложись… Батько мой долго молчал, а однажды не выдержал — да и скажи слово наперекор. Бабка к нему. Схватила за чуб и давай трясти. Он оттолкнул ее. Она тогда на улицу, косы раскошматила, лицо себе поцарапала. Судил старшина. Чем бы кончилось? Ты же знаешь, как судят за избиение родителей; да писарь надоумил отца упасть перед старшиной бабке в ноги и просить. Простил старшина. С тех пор батько с матерью не захотели жить на отчей усадьбе и отправились на правобережье.