— Одна есть правильная вера — католическая, — возразил ему Мокрицкий. — Она существует испокон веков. Она и есть самая разумная. Но не будем сейчас спорить об этом. Я хочу, чтобы ты уразумел тщетность своей борьбы. Не нам с тобой ссоры заводить. Другие дела есть. Хлопы стали своевольными, а вы их своими словами на ещё большее своевольство толкаете.
— Верно, посполитые весьма несмирными стали.
— Вот видишь, як бога кохам, правду молвлю. Кто же их может смирению научить? Только мы. Слушай, игумен, я не желаю тебе зла. — Мокрицкий пристально поглядел Мелхиседеку в глаза и выпалил: — Переходи в унию. Ты должен почитать за великую честь, что тебе молвилось в святом Риме и решено не карать тебя, а обратить в лоно католической церкви.
Мелхиседек силился понять, для чего ведет весь этот разговор Мокрицкий. Если он знает о его поездке в Петербург и на Сечь, то уж он, конечно, не поверит всем его словам об отречении от христианства. Никогда униаты не простят ему того, что он уже сделал. А веру свою он не продаст, крест у него на шее — это часть его самого, его плоти, его духа.
— Никогда и ничто не толкнет меня на предательство, никто не собьет с пути истинного. Готов принять кару во имя господа Иисуса Христа.
— Можешь молиться хоть черту, — Мокрицкий подошел к шкафу, налил из графина бокал и выпил. — Мне только нужны грамоты королевские, вот и всё.
— Не имею их, можете обыскать.
Мокрицкий криво усмехнулся, налил снова.
— Были бы они с тобой, был бы я дурнем, чтобы просил. Скажи, куда девал их? Отдашь — можешь сидеть спокойно, никто тебя не тронет. Разойдемся по-честному.
— Значит, всё же боитесь их? — улыбнулся игумен. — Это я и раньше знал. Неприятно будет, когда на сейм привезем грамоты
— Кто боится, мы? Сто ведьм тебе в глотку! Ничто не поможет вам. Даже гайдамаки, которые по лесам за монастырем прячутся.
Они стояли друг против друга, как на поединке. Смотрели друг другу в глаза так долго, что у Мокрицкого от напряжения стала дергаться щека. Он повернулся и пошел к шкафу, бросив через плечо:
— Эй, там!
В светлицу вскочили два жолнера.
— Возьмите его, — кивнул головой на Мелхиседека, — в свинарник бросьте. — Но когда игумен был уже за дверью, позвал жолнера и крикнул: — В замок отведите, в холодную!
Ночью Мелхиседек имел еще одну беседу с Мокрицким, тот приходил в подвал пьяный. Снова предлагал перейти в унию, угрожал, топал ногами, даже толкал под бока ножнами сабли. Но чем больше горячился официал, тем тверже становился игумен.
Утром Мелхиседека снова посадили в карету. Одежду, постель, сервиз, даже занавески с окошечка и дверцы — всё забрали. Позади кареты скакали на конях жолнеры. За городом почему-то свернули с дороги и погнали лошадей полем. В одном буераке карета высоко подскочила на ухабе и тяжело упала на правую сторону. Мелхиседека, который, больно ударившись плечом и головой, лежал лицом вниз, поставили на ноги. Он ещё не успел прийти в себя, как два жолнера ловко схватили его за рукава и выбросили из шубы.
Потом кто-то сорвал с него дорогую альтембасовую[34] рясу, затем подрясник.
«Убьют», — мелькнуло в голове Мелхиседека. На мгновение его охватил страх. Игумен искал дрожащей рукой крест на груди и не мог найти.
— Смилуйтесь, сотворите благодеяние, — упал на колени перед инсигатором послушник.
Мелхиседек взглянул на его перепуганное лицо и взял себя в руки.
— Встань, Роман, всё в божьей воле, — перекрестился он.
Однако убивать его никто не собирался. Жолнеры со смехом и улюлюканьем натянули на него ксендзовскую одежду, кто-то нацепил на шею черный галстук. Одежда была мала: подрясник трещал на спине и под рукавами, а выцветшая, когда-то черная, а теперь рыжая сутана едва доходила до колен.
— Взгляните, он на индюка похож! — крикнул молодой безусый жолнер.
Остальные захохотали. Они схватили Мелхиседека и с размаху бросили в открытую дверцу кареты. По дороге до Радомысла карета переворачивалась ещё дважды. По приезде игумена пришлось выносить на руках. Возле моста стоял старый каменный погреб. Туда и бросили Мелхиседека. Около входа на часах встал жолнер.
С этого часа дни для Мелхиседека поплыли, как в густом тумане, — один страшнее другого; дни допросов, побоев, пыток. Распухли ноги, в груди пекло так, будто кто-то насыпал туда тлеющих углей. Иногда к нему впускали послушника или кучера. Два раза Крумченку удалось принести бумагу и в яичной скорлупе немного чернил. Игумен написал письмо епископу и митрополиту в Москву.
Однажды, когда Мелхиседек лежал в полузабытьи, ему послышался какой-то шум. Он поднял голову. У входа работали два каменщика. Игумен смотрел и не мог понять, что они делают. А те клали уже второй ряд кирпичей. Через эту ещё невысокую загородку переступил послушник и опустился возле Мелхиседека.
— Ваше преподобие… я… — Крумченко не мог говорить, по его щекам текли слезы.
Мелхиседек понял всё — замуровывают вход в его каменную темницу. На душе стало как-то пусто и тяжело, но страха почему-то не было. В голове теснились какие-то посторонние мысли: о незаконченном жизнеописании, о монастырском саде.
Сборник популярных бардовских, народных и эстрадных песен разных лет.
Василий Иванович Лебедев-Кумач , Дмитрий Николаевич Садовников , коллектив авторов , Константин Николаевич Подревский , Редьярд Джозеф Киплинг
Поэзия / Песенная поэзия / Поэзия / Самиздат, сетевая литература / Частушки, прибаутки, потешки