На третий день он повернул обратно. Но, отъехав несколько верст, он велел казакам ночью собирать хворост. На хворостяные вязанки надели зипуны. В глубокой тьме казаки с Ермаком вплавь добрались до берега. На стругах с хворостяными людьми остались только укрытые соломой гребцы. Наутро суда с распущенными парусами двинулись к цепи. Татары встретили жданную добычу, которая наконец давалась в руки: стрелы с зазубренными наконечниками разрывали паруса; стрелы гигантских, в рост человека, луков пронизывали толстые борты.
А пока длился бой с соломенными людьми, Ермак, далеко обойдя врага по суше, ударил в спину Алышаю. Был вечер. Татары торопливо молились молодой луне.
Казачье войско, приплывшее по реке и заговоренное от стрел, а теперь вдруг явившееся по суше, показалось татарам бесчисленным и волшебным. Кинув убитых и раненых, отстреливаясь с седел, Алышай и его воины бежали. И Ермак по конскому топоту понял, что поверни ханский есаул в сторону казаков, всех бы перетоптал одними конями.
Место, которое караулил Алышай, Ермак назвал Караульным яром. Название это сохранилось до наших дней.
Воды катились слева, с запада. Безмолвно стояли залитые лески. Холодно поблескивала чешую мелкой ряби.
На широком разливе, где встречались прибылые воды с тобольскими, остановились казаки.
— Что за река?
Шалаши лесных людей стояли у ее устья. Здесь рыбачили вогулы-маньcи, бродили охотники остяки-ханты. И они назвали реку — каждый на своем языке. А татарин Таузак, Кучумов слуга, не успевший ускакать, потому что короткие и прямые дороги очутились теперь на тинистом дне, сказал третье имя реки, уже слышанное казаками там, на русской пермской земле:
— Тавда.
И заколебалось поредевшее в боях казачье войско: слышало, знало, что по Тавде — последний путь, путь к Камню, на родину… вдоль по длинной плоской намытой косе чернели казачьи сотни.
Старик в широких портах, голый по пояс, чинил рубаху. Поднял ее, рассмотрел на свет слезящимися глазами, потер костяшками левой руки красновато-черную, будто выдубленную шею, вытащил кожаный мешочек, набил долбленную трубочку. Рубаху положил на землю, привалил чуркой, а сам поковылял к костру, присел на корточки и раскурил угольком.
Хмурый худощавый казак следил за стариком, лежа на брюхе.
— Дай потянуть, — попросил он.
Старик пососал еще, потом вынул трубку изо рта, обтер рукой и передал худощавому, примолвив:
— На зельюшко один Мелентий запаслив.
Тот молча выпустил горький дым.
— Ото тютюн, як у турецкого паши, — отозвался молодой казак, без шапки, с короткими бесцветными густыми волосами, покрывавшими его голову, как мех.
— А тебя вчерась паша гостевать звал? — вступился четвертый.
— Был, браты, у меня тютюн, — заговорил пятый, ножом стругавший ветку. — Ех! Креста не сберег, его сберег. Сереге Сниткову дал поберечь, дружку. А того Серегу туринская волна моет, нас зовет…
— Шалабола, — зло отозвался худощавый.
Все примолкли.
— Пойти днище постукать, — сказал старик. — Забивает вода в струг, что будешь делать!
— Уж конопатку сменяли, сотский велел, — охотно стал рассказывать круглолицый парень, что пошутил про пашу. — Намедни на “Молодухе” нашей издырявил вражий дух борт, чисто решето. Стрелой бьет насквозь, ровно пикой холст. Где берет таку стрелу?
— Нашву нашить…
— Лес-то мокрый, тяжелый, — валить его, братцы, да пилить с голодухи…
— Да ты какой сотни?
— Тебе что?
— Нет, ты скажи!
— Да он Кольцовой.
— Оно и видно — прыгуны. У нас в Михайловской — служба, ни от какой работы не откачнешься.
— Сумы зато у вас толсты.
— Может, у есаулов и толсты…
— А что, братишечки, — сказал круглолицый балагур, — мужик-то — он мается, землю ковыряет век, скупа землица мужику, — грош соберет, полушку отдаст.
— На Руси, братцы! — вдруг выкрикнул радостно и в то же время со странной укоризной светлоглазый казак в ладной чистой однорядке, обтягивавшей сильные плечи и стройный стан.
Круглолицый балагур повернулся к молодому запорожцу:
— То ж у вас, у хохлов: палку в землю воткни — вишеньем процветет. Худощавый бросил курить, осторожно вытянул правую босую ногу, морщась, закатил штанину. Колено было замотано тряпкой.
— Хиба ж вишня, — равнодушно отозвался запорожец, пригладив меховые волосы.
Худощавый казак разматывал тряпку. Бурое пятно прошло в ней насквозь, и он прикусил нижнюю губу белыми ровными зубами.
— Саднит, Родивон?
— Не, портянка сопрела, — серьезно вместо Родиона ответил балагур. — Посушить, не видишь, хочет!
— Мажет он чем стрелу, что ли, — сказал казак, сидевший у воды. — Ой, вредные до чего… Царапка малая, а чисто росой сочится и сочится. Не заживает, хоть ты что.
— Сырое бы мясо приложить, всяк яд оно высасывает.
— Ты бы, дед Мелентий, пошептал.
Родион Смыря сказал с сосредоточенной злобой:
— Супротив его стрел не шептать — железные жеребья нарезать заместо пуль. Пусть спробует раны злее наших.
Мелентий Нырков, затягивая пояс, добродушно проговорил:
— И чего это: раньше не сойдется очкур, натачать уж думал. А ноне засупонюсь — как меня и нету. Ангел-то, видать, хранитель полегчил — ходить чтоб способней.
Старик собрался, заковылял, отыскивая топор.