Они отстояли землю на берегу — холмы, лес, болото и равнину — и были вынуждены покинуть их. Они одолели врага в пятидневном бою — и вот два струга полным-полны ранеными, изувеченными, и нечем их накормить, кроме тощей размазни из толокна, и нечем напоить, кроме мутной тобольской воды. Они победили, но нет им сна и отдыху — и нельзя остаться у места победы: кто знает, с какой новой ратью явится завтра сюда Махмет-Кул.
И по властному звуку атаманской трубы взялись за весла истомленные гребцы.
— Татары!..
Берег был высок и тянулся стеной насколько глаз хватал.
Атаманы говорили:
— Не пробиться…
— Одну голову срубишь, другая растет…
— Посуху бы ударить…
— Посуху? Ты после Бабасана отдышаться дай!
— А проскочим — силу-то какую позади себя оставим!
— Долог яр, краю не видать, Ермак…
Он поднял воспаленный, тяжелый взор.
Словно слушал в эти грозные, сумрачные дни и в бессонные ночи не то, что говорили вокруг, а то, что немолчно звучало, говорило внутри него.
— А тылом обернемся — гладка дорожка: юрты Бабасанские, Алышаев караул, Акцибар-западня, Тарханов городок, Чимги-Тюмень, Епанчовы гостинцы, Камень студен да ледян, — и к Строгановым — голы, как соколы… Он исчислял все это стремительно, с каким-то страстным напряжением — будто не им говорил, а давал выход тому неумолимому, что захватило, несло его.
Прищурясь, окинул взглядом всех в атаманском челне. И вдруг:
— А ну-ка, песельников!
…На самом переднем стружке в голоса вплелась труба. Гаврила Ильин поднялся во весь рост, лицом к казачьему войску. Все громче, смелей трубил он и, когда завладел песнью, вдруг задорно повернул ее, заиграл другое. Как бы испытывая свою власть над певцами, он нарочно еще пустил лихое коленце и смотрел, как покорно зачастили весла — в лад новой песне. На берег не глядел, не слышал ветра, плеска воды, крика татарских всадников. Ему чудилось, что труба выговаривает человеческим голосом — то был его голос и в то же время не простой голос, а властный, могучий, и, как всегда, когда он раздавался, он заглушал для Ильина все и возносил надо всем, ото всего отделял прозрачной стенкой и делал сильнее всех. И с веселым ознобом между лопатками Гаврила то высоко вскидывал песню, то заставлял звуки заливисто, протяжно стелиться по реке, то рассыпал их мелким бисером. “Эх, трубач, язви тя!..” — восторженно, умоляюще ругнулся певец, у которого пресекся голос. А Ильин трубил атаку и победу при Акцибар-калла, у Бабасанских юрт, выпевал те песни, которые играл тархану — песни о казачьей славе. Ему казалось, что это он ведет все струги и управляет всеми покорными веслами; и до тех пор, пока не иссякнет сила, жившая, по его воле, в медной трубе, — до тех пор не опустятся весла и будет невредимым он сам и все войско.
Истомленный, он оторвал трубу от пересохших губ, бессильно сел. Далеко уже позади в сумерках прятался Долгий яр.
Тут остановились струги. И новых мертвецов принял топкий левый берег. Могилу вырыли общую, над ней воткнули крест из двух березовых жердей. И поспешили опять на струги, чтобы день и ночь, без остановок, сменяясь у весел для короткого сна, — плыть и плыть…
[30]
На правой стороне Тобола в шестнадцати верстах от устья вытянулось узкое озеро. Возле него жил Кучумов карача. Ему полагалось доносить хану «обо всем хорошем и обо всем дурном, обо всяком, кто бы ни пришел и кто бы ни ушел».
Нежданные, нагрянули сюда казаки.
Правда, доходили и раньше вести о них. Но карача, маленький старичок, насмешливо кивал безволосой головой, когда слышал о них. Полтысячи — против всего сибирского ханства! Где-то, во многих днях пути вверх по Тоболу, истекают кровью безумные пришельцы. Не о чем доносить хану. Явление этих неведомых “казаков”, неуязвимых, с непостижимой быстротой пронесшихся сквозь все высланные им навстречу тысячи и тьмы и внезапно очутившихся в глубине ханства, ошеломило карачу.
Но он не сдался, а затворился в городке.
А они ворвались в город. Они были голодны, изнурены сверхсильной тяготой этих недель. На теле почти у каждого из них горели раны. В тобольском илу и в черной болотной земле остались десятки их товарищей. На двух тесных, смрадных стругах помирали тяжело изувеченные.
И жестока, страшна была ярость Ермакова войска.
Они не пощадили никого из пораженных ужасом защитников городка и трупы побросали в озеро.
Тут им достался хлеб, мясо в сотах и бочках.
И в этот день они были сыты и пьяны.
Но сам карача успел убежать…
Медленно поднималось — раскачивалось лоскутное царство. Не спеша извергало оно из своих недр войска и посылало их под дряхлеющую руку хана. Люди в берестяных колпаках на голове приехали из тайги. Вокруг поджарых оленей с лысыми по-летнему боками заливались лаем своры длинношерстных собак, которых держали в голоде, чтобы они были злее.
Воины остяцких князьков вступили в Кашлык под звуки трещотки. На их щитах скалили зубы намалеванные страшные хари, а стрелы были вымазаны ядовитым соком лютика.