— Так, — повторил царь, — несбыточно. Так, Иван Кольцо! Вижу ныне, в день веселия: крылья ширит страна. На всход солнечный — соколиный лёт. Буде помилует бог — и доступим мы и то вселенское море на западе. Не жить нам без того! Море праотич наших!
Богдан Бельский сказал:
— Да не по вкусу то иным гостям в твоих хоромах. Руку-то твою как отводили!
— Скажи! — живо откликнулся Иван. И голос, и лицо его выразили удивление. — Уж не веревкой ли рады были связать, радея о животе, о нуждишках наших?
Бельский промолчал.
— Что ж они, разумом тверды паче нас грешных? Сердцем чисты, как голуби? Прелести женской, плотских услад отреклись? Говори! — упрашивал царь. — Может, землю свою и правду ее возлюбили больше жизни? В бдениях ночных потом кровавым обливались?
Оружничий шевельнул широкими плечами.
— Что пытаешь, государь?
Он утопил руку в червонно-русых волосах бороды, глаза его округлились и простодушно заголубели на полнокровном румяном лице.
— Не таи, Богданушка, — не все же тебе с девками на Чертолье пошучивать… А может, открой, — и вовсе не о том радели? Али… — Иван наклонился в сторону Бельского, будто поверяя ему одному: — Али и корень природного государя извести умыслили… как того Зинзириха вандальского?
И сразу опал гомон в палате.
Надо всеми пирующими, неподалеку от казаков, высилось туловище боярина-гиганта. Он все время сидел недвижно, хмурился, должно быть, не слушал — только последние слова царя и долетели до него: он опустил и поднял веки. Но кто такой Зинзирих вандальский, он, видно, не знал и тотчас отогнал его от себя, а опять вспомнил что-то свое, досадное — повернулся так, что грохнула дубовая скамья, и снова окаменел.
Царь же опять заговорил — негромко, торжественно.
— Бремя бы легкое — вразумить неразумных. Иная тягота выпала кормщику великого корабля. Страшна тягота! — И все громче, все звучнее закончил: — Бог укрепил кормщика! Неложных дал ему слуг. Ликует душа моя!
— Пиршество ликования! — подхватил казачий доброхот, князь Федор Трубецкой. — И полился его шепот: — Чуден, велелепен ноне государь — сколько лет не видали таким…
Он выкрикнул здравицу и славу великому государю. Вокруг подхватили, сделалось шумно. Зазвенела посуда.
Казаков со всех сторон стали спрашивать о стране Сибирь, — какая она. И Федор Трубецкой сам принялся отвечать на те вопросы, на которые не поспевали ответить гости.
— А реки в тех местах есть? Рек-то сколько? — старался перекричать других лупоглазый юнец с кукольными ушками, принятый Ильиным за боярина.
— Семь рек, — уверенно расчел Кольцо. — И против каждой — что твоя Волга!
Юнец разинул детский рот. Кругом смеялись. И опять хохотали ближние царевы, и ни разу не улыбнулся царь.
На подушке поднесли ему другую, двухвенечную корону. То была корона поверженного Казанского царства. Он возложил ее на себя.
И снова Гаврилу Ильина поразило выражение ликующего, жадного ожидания, которое жгло черты царя.
Царь хлопнул в ладоши.
— Иван Кольцо! Ты поведай: как хана воевали, многих ли начальных атаманов знали над собой?
Всякий раз, как царь обращался к атаману, Ильин был горд. А Кольцо отвечал не просто, но с нарочитым ухарством, прибаутками, точно мало ему было, что выпало беседовать с царем, — еще и поддразнивал самого Ивана Васильевича да испытывал: а что сегодня можно ему, атаману станичников, вчера осужденному на казнь?
— Карасям щука, а ватаге атаман — царь.
Шелест пошел кругом: дерзко! Царь помолчал несколько мгновений, потом выговорил хрипло:
— Потешил.
Тут Кольцо очутился возле царского кресла, пал на колени. А царь вскинул руку, коснулся ладонью головы казака. И неожиданно, порывисто казак поцеловал эту ладонь.
— С моего плеча, — сказал царь, — хороша ль будет с моего плеча шубейка?
Он отпустил казака. И оборотился к палате:
— Не фарисеи — разбойник одесную сидит в горних. Князь Сибирский нареку имя тати тому, Ермаку!
Уже не послам — прямо туда, в безмолвие кидал Иван язвящие слова:
— Всяк противляйся власти — богу противится. Горе граду, им же многие обладают!
Голос его (как исторгался он из хилого состава, из трепетной, впалой груди?) несся над столами, настигал на скамьях, в уголках, от него нельзя было укрыться.
— Не вы ли жалуете нас Сибирским царством? Не вы: разбойные атаманы-станишники. И за то все вины им прощаются. Гнев и опалу свою на великую милость положу. Всяк честен муж да возвеселится: радость ныне! Не посмеялись недруги над ранами отверстыми русской земли, над муками людей наших, над скорбью моей! Дожил я до дня такого! А с тех… — он остановился на миг… — с тех, кто одно мыслит с изменниками… — он ударил посохом, вонзил его в помост, — с изменниками, которые, до князя Ивана, хотели отпереть Псков Батуру, а Новгород шведам! — с тех псов смердящих вдвое взыщу! Огнем и железом!