«Закрываю глаза и ищу в своей памяти то, что явится мне произвольно и зримо. Вижу два кипариса, два больших кипариса, почти одного роста. Тот, что слева, все же чуть пониже, и клонится верхушкой к другому, который, наоборот, высится прямо, как латинское «i». Я смотрю на них в окно первого класса школы Братьев в Фигерасе — этап, следующий за пагубными педагогическими опытами г-на Траитера. Окно, обрамляющее эту картину, открывалось только после обеда, но с этой минуты целиком поглощало мое внимание. Я следил за игрой тени и света на двух деревьях: перед самым заходом солнца острая верхушка правого кипариса темно-красная, как будто ее залили вином, а левый уже в тени и весь как черная масса. Звенел колокол Анжелюса — и весь класс стоя хором повторил молитву, которую наизусть читал тихим голосом Старший брат, сложив руки перед грудью. Кипарисы таяли в вечереющем небе подобно восковым свечам — и это было единственное, что давало мне представление о течении времени, прошедшего в классе. Если у г-на Траитера я то и дело отсутствовал, то в новом классе — в том-то и заключалась разница — мне надо было бороться с доброй волей Братьев, усердно, а порой и жестоко пытавшихся научить меня прилежанию. Но я не желал, чтобы меня трогали, чтобы со мной говорили, чтобы «беспокоили» то, что творилось во мне. Я продолжал витать в облаках, как и у г-на Траитера, и, догадываясь, что моим грезам грозит опасность, все больше цеплялся за них, как за спасательный круг. Вскоре кипарисы совсем растворялись в вечерних сумерках, но и тогда, когда исчезали их очертания, я продолжал смотреть туда, где они стояли. Справа в коридоре, ведущем в класс, зажигали свет, и сквозь стеклянную дверь мне были видны написанные маслом картины, висящие на стенах. Со своего места я видел только две картины: одна изображала голову лисы, вылезающей из норы и держащей в пасти дохлого гуся, другая была копией «Анжелюса» Милле.
Эта картина вызывала во мне беспричинный страх, такой пронзительный, что воспоминание о двух неподвижных силуэтах сопровождало меня в течение многих лет, вызывая одно и то же чувство подавленности и тревоги. Это тянулось до 1929 года, когда картина исчезла из моей памяти. Тогда же я нашел другую репродукцию и был заново охвачен подобной тревогой. Изображение снова навязчиво преследовало меня, и я стал записывать психологические явления, которые следовали за его восприятием, затем вдохновляясь на свои поэмы, картины, композиции. Наконец я написал эссе, которому еще предстоит выйти в свет: «Трагический миф «Анжелюса» Милле», который я считаю одним из главных документов далинийской философии.
«Анжелюс» вызывал у меня тревогу и одновременно скрытое наслаждение, которое проникало мне куда-то под кожу, как серебристое лезвие ножа. Долгими зимними вечерами, когда я ждал нежного звонка колокольчика, извещавшего о конце уроков, мое воображение постоянно охраняли пять преданных стражей, могучих и величественных: слева от меня два кипариса, справа — два силуэта «Анжелюса», а передо мной — Бог в лице молодого Христа, пригвожденного к кресту из черного дерева, стоявшего на столе Брата. У Спасителя на коленях было два страшных рубца, прекрасно инкрустированных блестящей эмалью, которая позволяла увидеть кость под кожей. Ноги Христа были грязные, противного серого цвета: ежедневно каждый из нас перед уходом целовал волосатую руку Старшего, а затем должен был обязательно коснуться черными от чернил пальцами раненых ног Распятого».
Если эти воспоминания (а подобных откровений мы обнаруживаем сотни страниц в книгах Дали) искренни, то теперь нам понятны и образы, появившиеся на полотнах художника в зрелом возрасте. Они — не только его фантазмы, не только его воплощенные сны, но фобии и воспоминания.
Однажды родители Сальвадора привезли сына погостить к своим друзьям Питхотам; в их летнем имении, находящемся недалеко от Фигераса, мальчик впервые увидел картины, написанные художником-импрессионистом Рамоном Питхотом. Работы так потрясли Сальвадора, что он тоже решил заняться рисованием. Теперь для него не существовало более важного дела, чем упражнений в рисовании. В округе начинают говорить, что малыш Дали пишет красками с колыбели. Как и Макс Эрнст, Дали не получил специального образования, но он талантлив и развивает свои способности каждодневным упорным трудом. В доме отца у него появилась отдельная комната, которую с правом можно назвать мастерской. В то время, когда в ней работает Сальвадор, никто не смеет заходить туда.
Проучившись недолгое время в Мадридской академии искусств Сан-Фернандо, Дали решил забросить академическое учение раз и навсегда и совершенствоваться самостоятельно. По правде сказать, юношу просто выгнали из высшей школы за скверный характер, неповиновение и отрицание авторитетов.