Если, впрочем, кто-то выведет из вышесказанного, что он мыслями или чувствами стремился к положению, которое помешает ему ежевечерне посещать всевозможные гостиные, театры и студии Виллидж, где в прежние времена он частенько появлялся в качестве персонажа если не интересного, то хотя бы занимательного, это будет ошибкой. Этот непоседа летел в такие места, как бабочка на огонек: ему необходимо было бегать по разным сборищам, где можно спорить, ниспровергать или попросту заявлять о себе. Какая уж тут домашняя жизнь? Насколько я понимаю, каждый миг дня и ночи, причем скорее даже ночи, был ему дорог ввиду публичности – точнее, тех возможностей, которые давала ему публичность. Нужно же, чтобы его видели, слышали, запоминали! Нужно где-то читать свои стихи! Нужно вскакивать с места и что-то клеймить, или излагать некую теорию, или громогласно выражать свое одобрение или неодобрение! После подобной вспышки на лице у него появлялась мягкая, робкая, едва ли не умоляющая улыбка, и он медленно садился, как будто говоря: «Милые друзья, прошу: не думайте обо мне дурно. У меня в мыслях одно только хорошее». Видели вы собаку, которая сперва разражается свирепым лаем, а потом подбегает, виляя хвостом, чтобы ее похвалили и погладили? Вот и он был таков. Но при этом был человеком! Порой невозможно было не восхищаться прямолинейностью, равно как и наивностью всех его поступков. Ребенок, выросший в мужчину, но оставшийся ребенком.
Однако вернемся к Эстер Норн. Сильно сомневаюсь, что она сочувствовала этому позерству и эскападам, даже что она их одобряла. Более того, я видел – или слышал от очевидцев, – что она редко сопровождала мужа в его непрерывных блужданиях. Что было естественно, ибо она обладала могучей индивидуальностью, которая требовала выражения всевозможными самобытными, строго индивидуальными способами. Ему дозволялось бегать и играть в одиночестве. Если она его и сопровождала, то чаще всего оказывалась в другом конце зала, в ином окружении. С самого начала – это я подметил с особым интересом – ее не впечатляли и не смущали его бесконечные выходки. Более того, он не являлся для нее достаточно притягательным, чтобы рассчитывать более чем на мимолетный кивок или улыбку, впрочем неизменно ласковую и приязненную. Где бы они ни оказывались, вдвоем или поодиночке, он как бы двигался по одному умственному лучу, по одному водостоку мысли, а она по другому. Общей территорией для них оставалось хорошее отношение друг к другу. Через некоторое время эти их перемещения туда-сюда стали восприниматься как обыденность. Оба, судя по всему, остались прежними. Она, по-видимому, сохранила свою неброскую и очаровательную индивидуальность, он – свою эксцентричность, непредсказуемо-причудливую повадку и манеру одеваться. Что меня особенно интересовало в этом браке, так это его отличие от предыдущих ее отношений. Первый ее возлюбленный был безупречно корректным, щеголеватым, воспитанным, востребованным, состоятельным – и она его любила, или, по крайней мере, такая об этом ходила молва. Тем не менее она отказалась от него без особых терзаний – по крайней мере, никто их воочию не видел – и связалась взамен с этим необузданным павлином.
Ничуть не меньше меня занимало и озадачивало то, как она, после года относительно обеспеченной жизни, могла так вот вернуться к уровню, на котором перебивалась раньше. Вне всяких сомнений, пылкому поэту было почти нечего ей предложить, кроме обожания, да и его, я полагаю, она принимала с некоторыми оговорками. Она была слишком умна и чутка, чтобы не видеть как лучших, так и худших его свойств, – и при этом умела их прощать. Некоторые ее замечания относительно его, в разговорах со мной и другими, однозначно доказывали, что она знает всю его подноготную. Но это ничего не меняло. Одно было безусловно: с ним ей приходилось довольствоваться меньшим, причем куда меньшим, чем с человеком, который заинтересовал ее поначалу. И все же этим меньшим она обходилась года три, а то и больше.