Прилетев в отпуск из Дели в Москву, я на другой же день позвонил Паустовскому. Женский голос сдержанно сообщил, что Константин Георгиевич подойти к телефону не может, очень занят, поинтересовался, кто я и что мне нужно. Я представился и коротко объяснил причину звонка.
— Минуточку...—сказала женщина после паузы, за которой угадывалось колебание.
И вот я услышал глуховатый с покашливанием мужской голос:
— Простите... как ваше имя-отчество? Вы в самом деле только что из Антарктиды? Галеты Скотта? Неужели может быть такое? Где вы сейчас? Можете приехать сегодня? Да, да., не откладывая—именно сегодня, а то еще исчезнете куда-нибудь.
Ну хотя бы часиков в семь вечера. Устраивает? Буду ждать!..
И вот в назначенный срок я поднимался в кабине старомодного лифта высотного дома на Котельнической набережной. Нажал у двери кнопку звонка, дверь тут же открылась: передо мной стоял Паустовский.
Сейчас мне уже трудно вспомнить все детали этого удивительного вечера. Осталось в памяти главное: сухая длиннопалая рука, узковатая в трещинах морщин ладонь, на которую легла желтая галета.
Он держал ее на ладони так, будто это был не кусок черствого хлеба, а нечто одушевленное, нуждающееся в защите, словно только что вылупившийся из скорлупы птенец. И я почти явственно ощущал трепетное животворное тепло его ладони. Стоял передо мной грустный притихший человек и, казалось, в этот момент теплинку своей жизни через время и расстояния отдавал тому, кто в ней. так нуждался.
Идя в этот дом, я надеялся пообщаться с замечательным писателем—вглядеться в него, вслушаться в его голос, соприкоснуться с его мыслями, узнать от него что-то мне неведомое, не слышанное, не читанное о нем самом, о его жизни, творчестве— все интересно! Но на втором часу пребывания в гостях поймал себя на том, что говорю в основном я. И не из-за болтливости— просто хозяин дома не давал мне закрыть рта. Это был допрос с пристрастием. А как выглядят айсберги, как кричат пингвины— скрипят или верещат, действительно ли страшные, будто бездонные, материковые трещины во льду напоминают врата в преисподнюю и что я пережил, когда довелось заглянуть в одну из них. А уж про наш поход к хижине Скотта на мысе Армитедж заставил рассказать во всех подробностях, вплоть до самых вроде бы пустяковых деталей—как именно поскрипывает под подошвой антарктический снег—так, как наш, или иначе.
Выслушав один из моих ответов, на секунду задумался, даже вроде бы отстранился от разговора, скосил застывшие серые глаза в сторону, вдруг потянулся к карандашу, к листку бумаги на столе, что-то на листе неторопливо отметил. Мне показалось, что за таким придирчивым дознанием стояло не только любопытство живого, неугомонного, жадного до нового ума художника. Может быть, Паустовский задумывал написать новый рассказ вроде «Соранга» и ему нужен был самый живой, самый свежий «строительный материал» именно с шестого континента. Я спросил его об этом.
Писатель рассмеялся:
— Нет! Просто все это необыкновенно интересно. Видите ли...— он погладил ладонью отполированный временем подлокотник старого кресла.—Видите ли... Я всегда мечтал побывать в Антарктиде...
Помолчали. На его тонких бледных губах появилась и надолго задержалась чуть приметная, с грустью улыбка, которая, казалось, проступала из самых глубин его памяти, из далеких, давно ушедших лет юности.
— Я много где мечтал побывать... На нашей планете столько поразительного. И так обидно что-то не увидеть...
Качнул головой:
— Вот, например, Антарктиду я уже не увижу никогда. Никогда...
В молодости его больше всего манила к себе именно Антарктида. И капитан Скотт был любимым героем: в те годы еще свежей для воображения, будоражащей умы во всем мире была трагическая история гибели пятерых англичан, стоически принявших смерть в самом суровом краю на свете. Потому-то и появился рассказ «Соранг». Оказывается, причиной его появления стал неожиданный спор—соревнование с друзьями-писателями: на любую вольную тему за короткий срок написать рассказ определенного размера. Паустовский, не задумываясь, выбрал то, что его в то время волновало. Наверно, эта вещь давно подспудно вызревала в его сознании и вот вдруг вылилась на бумагу легко, свободно, уверенно—ни одной скороспелой фразы, все выношенное.
Рассказывал он мне об этом, когда нас уже пригласили к столу на ужин. Неожиданное воспоминание о прошлом высветило его лицо, пропали под глазами нездоровые тени, в глазах блеснули острые живые искорки. Повернулся к жене, хлопотавшей над угощением:
— Таня! По случаю гостя из Антарктиды не разрешишь ли ты мне одну рюмочку?
Разгладил машинальными движениями пальцев салфетку на столе, поднял на меня на мгновение ушедшие вдаль глаза:
— А какие в Антарктиде закаты? Говорят, что-то невообразимое...