«Раздетализация» себя оправдывала. Мастера развинчивали прибор и разбирали детали каждый по своей специальности. Ум этих простых людей, не отягченный побочными соображениями, действовал безошибочно. Как можно сделать деталь? Тут же, в комнате спецотдела, разрабатывалась технология, вначале по частям, а потом все сводилось вместе. Получалась хотя и примитивно оформленная, но стройная система. Такой-то металл, станки, рабочая сила, расценки. Не обходилось без споров. Один любил запрашивать, другой старался вложиться в норму, третий — вроде совестливого Гаслова — обращался к сознательности, занижал расценки и завышал нормы, вызывая яростное сопротивление Фомина.
Ломакин любил ясность. В данном случае туман быстро рассеялся, и можно было практически решать вопрос о серийном производстве. Заказчики привыкли к оперативности Ломакина и не пытались искать других поставщиков. Чтобы доказать свои преимущества, надо было поворачиваться, как выражался Алексей Иванович, «сразу на все сто восемьдесят». Шуточка ли: после каких-то автоклавов или термостатов пойти на запуск в серию таких сложных приборов, как стабилизаторы курса торпедных катеров, бортовые прицелы для самолетов и катеров, и выдвинуть дерзкую мысль о создании отечественного автопилота.
Новый прибор шел по артиллерийскому ведомству, а артиллерии придавалось особое значение в будущих возможных войнах. Чтобы не ударить лицом в грязь перед своими потенциальными противниками, нужно было развивать качество артиллерии. А какое может быть качество без точных приборов?
Ожигалов стал читать по бумажке, спотыкаясь на сложных фразах. Ломакин понимал: как ни верти, а нужно пересматривать свои методы, от чего-то отказываться, «подниматься на следующие ступени», как выражался Ожигалов. Теперь было ясно, что разумелось под «ликвидацией темных инстинктов». Термометром должна быть наука, а не опыт. Кустарщина — за нее не раз «гоняли» Ломакина руководители треста — сама себя не изживет. Поэтому неустойчивые требования Парранского, поддержка его Ожигаловым были директору на руку. Значит, Парранский берется изживать кустарщину. Только непонятно, почему он пошел к Ожигалову и перетянул его на свою сторону, зачем привел адвоката? Нет ли здесь какой подоплеки? Ломакин постарался унять поднявшиеся было подозрения и, покопавшись в памяти, вспомнил: Парранский уже пытался ему доказывать, а он, Ломакин, отмахивался, не дослушивал, свысока относился к его предложениям. Да, свысока. Ломакин мог признаться в этом только самому себе и никому больше. Даже Орджоникидзе подметил эту его черту: «Нельзя чваниться, товарищ Ломакин. Держи руки на пульсе времени, а не в карманах собственных брюк».
Но вот зачем Ожигалов стакнулся с Парранским и Гасловым? Можно было выслушать претензии беспартийного спеца и без всякого стука явиться в директорский кабинет, изложить смысл претензий, установить единую тактическую линию, как и положено между двумя партийными руководителями.
Самолюбие Ломакина было задето, хотя он постарался ничем этого не выдать. Если Ожигалов забыл о такте, ему, Ломакину, забывать не следует, нельзя допустить ложного шага. В те годы много говорилось о единоначалии. Ущемление собственного единоначалия Алексей Иванович Ломакин ощущал с физической болью. Ожигалов не должен был даже намеком подчеркивать свое значение — вернее, свою власть над директором. Что может подумать беспартийный и к тому же еще такой ушлый человек, как Парранский? Потом, изволь, держи его в уздечке! Таким только дай волю...
Но сомнения Ломакина рассеял не кто иной, как сам Парранский. С нескрываемым любопытством и внутренним довольством слушал он острый и принципиальный разговор двух «пролетариев-коммунистов». Как-никак, а в этой беседе выяснилась правильность его, Парранского, позиции и фактически восторжествовала предложенная им точка зрения.
И он решил откровенно изложить свои мысли, нисколько не задумываясь над последствиями. Если раньше Парранский осмотрительно обходил этих людей, не всегда ему понятных, то сейчас, во многом разобравшись, ему не хотелось молчать. Ему хотелось стать ближе к этим людям.