Ожигалов предложил Фомину отчитаться на бюро в следующий четверг. «Учти: будем гонять за производительность и брак, — сказал Ожигалов. — О настроениях расскажешь и о самодисциплине». — «Ты, я вижу, сплетнями живешь!» — вспылил Фомин и тут же осекся. Сегодня он не узнавал добродушного Ваню Ожигалова.
У себя в конторке Фомин грудью навалился на стол: зажав ухо ладонью и шевеля по привычке мясистыми губами, заполнял графы по браку и производительности труда. Он думал о том, что не ложилось на бумагу, не подчинялось счетной машинке. «Какие настроения имеет в виду Ожигалов? И кто донес ему об этой проклятой самодисциплине?» Глубоко презирая ненавистную канцелярщину, Фомин все же верил в ее чудодейственную силу, верил в отточенное оружие цифры — с ним можно идти на любого врага и салютовать всюду, вплоть до самых высоких инстанций. Лишь бы вывести хороший процент!
В конторку, как было заведено, заходили все, кому ни взбредет на ум, — технологи, техники, нормировщики и даже наладчики. Если дела не находилось, устраивали коллективные перекуры.
Беспрерывно звонил телефон. Отовсюду требовали цифры, прежде всего цифры, нажимали, угрожали, и никто не спрашивал о человеке. Никому не было дела до того, что у человека, отвечавшего по телефону, — астма, что у него болит затылок, он задыхается от зловонного дыма плохих папирос и махорки. Титанически возраставшая индустрия руководилась центральным тезисом: «Техника решает все», и человека привешивали к технике, по мнению Муфтиной, с железной волей большевистской целеустремленности. «Пусть люди погибают, — думала Муфтина, — зато в этом гигантском водовороте возникают контуры огромного здания. Те самые флегматичные русаки, над которыми когда-то скулили и заламывали руки либеральные интеллигентишки, сейчас ошеломляли вулканически клокотавшей энергией и кичились полным отрешением от личного благополучия. Домашний уют считался мещанством, забота о деньгах — шкурничеством, желание поесть досыта — обжорством. Почти никто не изъяснялся спокойно; люди разучились выражать свои мысли в стройной, внятной форме и перешли на язык междометий, на жаргон и брань разной тональности, засоряя и уродуя животворное русское слово; а ведь некогда даже московские просвирни изумляли богатством речи своей Александра Сергеевича Пушкина.
Бог мой, — ужасалась Муфтина, — неужели это та самая матушка Русь?! Неужели эти люди — потомки народа, породившего инока Пересвета, святого Александра Невского, киевского князя Владимира Красное Солнышко, Лермонтова, Тургенева?»
От жестоких раздумий и тягостных сопоставлений Муфтину отрывал невыносимо развязный окрик Фомина, возвращавший ее в неприглядную действительность механического цеха. Лихорадочно работающий мозг Муфтиной и ее арифмометр начиняли этого «человека из джунглей» процентами, цифрами, анализами. Их требовала коммунистическая ячейка, всемогущее и всепроникающее бюро, способное даже Фомина, гранитного кумира новой эры, повергнуть ниц. Над Фоминым незримо возвышался некий повелитель с прищуренным подозрительным глазом, в кепке из сукна-дешевки. В хлипком сознании Муфтиной он был беспощадной, исступленной силой, занятой кладкой стены, в которую он замуровывал все, к чему она привыкла с первых дней своего светлого детства. «Конь бледный» и «конь вороной» уже не звенели удилами, и не их понукала Россия...
— Дорогой товарищ! — Фомин легонько прикоснулся к локтю Муфтиной линейкой. — Размечтались?
Муфтина вздрогнула, очнулась.
— Вероятно... Простите... У меня тоже есть право на мечту.
Фомин бесстрастно пропустил ее слова мимо ушей.
— Прошу провернуть еще разочек вот эти цифры на машинке. Арифметика не сходится... — Он ткнул в графу себестоимости. — Дороговато нам обходятся эти муровые винты-шплинты.
Муфтина, скорбно нахмурившись, углубилась в проверку расчетов с присущей ей профессиональной добросовестностью.
— Все правильно, товарищ Фомин.
— Правильно, понимаю... но не в нашу пользу. — Фомин замялся, добавил: — Мне нужно для отчета.
— Истинная картина... — Муфтина решилась воспротивиться, хоть на миг выйти из-под непрерывного иссушающего гнета.
— Истина не может существовать без переспективы, — глухо процедил Фомин.
— Что вы рекомендуете? — перехваченным голосом спросила Муфтина.
— Отыщите.
— Кого?
— Некого, а чего — переспективу.
— Хорошо. Я отыщу вам ее, пе-ре-спек-ти-ву. — Искаженное слово Муфтина язвительно повторила по слогам.
На большее ее не хватило. Будто в тумане, возникло в памяти предостережение Коржикова, ее хорошего знакомого: «Опасайтесь их раздражать. При наличии противоестественного симбиоза русской интеллигенции и русских хамов нас может спасти только одно: инстинкт самосохранения».
Подгоняя цифры для искаженной «переспективы», Муфтина испытывала удовлетворение особого рода. Организация, для которой готовился отчет, уже не представлялась ей теперь всезнающей и всемогущей.
В дверях появилась Наташа. Оглядевшись, она с решительным и независимым видом направилась к столу, отведенному для нормировщиков.