А вот они, вот два портрета – посмотри:Какое здесь величие, краса и сила,И мужество и ум – таков орел,Когда с вершины гор полет свой к небуНаправит – совершенство божьего созданья —Он был твой муж! – Но посмотри еще —Ты видишь ли траву гнилую, зелье,Сгубившее великого, – взгляни, гляди —Или слепая ты была, когдаВ болото смрадное разврата пала?Говори: слепая ты была?Не поминай мне о любви: в твои летаЛюбовь уму послушною бывает —Где ж был твой ум? Где был рассудок?Какой же адский демон овладелТогда умом твоим и чувством – зреньем просто?Стыд женщины, супруги, матери забыт…Когда и старость падает так страшно,Что ж юности осталось?Скажите – не тот ли это язык, который вы ежедневно слышите около себя и которым вы ежедневно сами говорите? – А между тем это язык высокой поэзии, поэтическое выражение одного из самых поэтических моментов духа глубокого человека! Да, актеру можно вполне одушевиться от такой роли и так переданной: он будет чувствовать, что говорит не фразы, а слова страсти, и не запнется ни на одном слове, которое бы могло охолодить его своею изысканностию или неловкостию. При другом переводе ни драма, ни Мочалов не могли бы иметь такого успеха. Мы понимаем, почему почтенный переводчик почти все знаки препинания заменил одним тире: в разговорной и безыскусственной речи нет риторической округленности, при которой одной возможна правильная и точная пунктуация.
Страшно,За человека страшно мне?Так оканчивается этот дивный монолог, и это окончание принадлежит самому переводчику; но его и сам Шекспир принял бы, забывшись, за свое: так оно идет тут, так оно в духе его{9}. Да, оно вполне выражает это состояние души человека, вникающего в себя, вышедшего из органического полного самоощущения жизни, разбирающего, анализирующего всякое свое чувство, всякое свое ощущение, всякую свою мысль! И это очень понятно: переводчик вошел в дух Шекспира, освоился, свыкся душою с жизнию лиц его драмы, и у него сорвалось шекспировское выражение. – Да, мы глубоко понимаем, как это возможно; это совсем не то, что, переведши прекрасно драму Шекспира, вообразить себя драматиком и начать писать свои драмы, без призвания, без гения художнического…{10}
В переводе г. Полевого везде видна свобода, видно, что он старался передать дух, а не букву. Поэтому, иногда отдаляясь от подлинника, он этим самым верно выражает его: в этом и заключается тайна переводов.
Но мы слишком далеки от того, чтобы почитать перевод г. Полевого совершенным: нет, в нем много недостатков, и очень важных. Вообще г. Полевой более перевел «Гамлета» для сцены, нежели передал его: передать значит заменить подлинник, сколько это возможно. Он торопился, переводил его наскоро, между множеством других дел, а Шекспир требует глубочайшего изучения, всей любви, всего внимания, совершенного погружения в себя{11}. От этого в переводе г. Полевого ослаблено много этих оттенков, этих черт, которые не важны только для поверхностного взгляда, но составляют всю сущность поэтического создания. Укажем, для доказательства, на некоторые места, принимая перевод г. Вронченки за самый верный в буквальном смысле; в том превосходном монологе, которым заключается второй акт и в котором, по уходе актеров, Гамлет упрекает себя за недостаток силы для мщения, у г. Вронченко он говорит:
Сего я стою: мягкосердый голубь,Я не имею желчи, и обидаМне не горька.В этих словах весь Гамлет. У г. Полевого это совсем выпущено.
Равным образом у него ослаблена сцена сумасшествия Офелии:
Его опустили в сырую могилу,В сырую, сырую могилу!Как идет этот припев к оборотам колеса в самопрялке!Так говорит у г. Вронченко безумная Офелия, и эти слова глубоко выражают энергическую дикость ее сумасшествия. У г. Полевого это выпущено.
Полоний. Как это длинно!
Гамлет. Как твоя борода: не худо и то и другое отправить к брадобрею (к цирюльнику, говоря средним или низким слогом). Продолжай, друг мой! Он засыпает, если не слышит шуток или непристойностей.