Беренс тут же ввел многообещающего молодого писателя, новоприобретенного автора для своего журнала, в высокоинтеллектуальные литературные круги. Это были: Софус Клауссен, Юханнес Йоргенсен, Софус Микаэлис, Вигго Штюкенберг, Вальдемар Ведель
{14}. Главной своей задачей они считали ниспровержение литературных и политических идолов предшествующего поколения.Так Гамсун впервые оказался в высокоинтеллектуальной литературной среде: «…Как хорошо мне здесь, в этой стране! Поверь мне, вся здешняя атмосфера, то, как организована жизнь, находятся в глубочайшей гармонии с моим сознанием, с моей натурой! Я в Европе, и сам, благодарение Господу, Европеец! Здесь у человека есть время, чтобы жить, — да, здесь у человека есть время — есть возможность останавливаться перед витринами книжных магазинов и разглядывать выставленные книги, читать их названия, и этим занимаются не только книжные черви вроде меня…» — с радостью сообщал он знакомым в Миннеаполисе
[45].Этой осенью ему исполнилось двадцать девять лет, и он много читал, чтобы встать вровень со своими оппонентами в литературных дебатах. Беренс дал ему почитать историю литературы Георга Брандеса. Гамсун все более и более развивал свои творческие принципы: «Требование стилистической оригинальности и требование глубокого проникновения во внутреннюю суть персонажей».
Подобно своим литературным собратьям, в это время Гамсун стал увлекаться газетными и журнальными статьями, посвященными проблемам душевной жизни и нервам. В это время медицинская наука открыла неизвестную ранее область подсознательного, невротического и патологического. Во многих странах писатели и критики начали проявлять интерес к этой области знания. Нервные явления, душевная жизнь — все это поражало воображение Гамсуна. Он рано начал размышлять над дикими припадками, которыми страдала его мать. В последние годы он все больше и больше задумывался о нервных явлениях, присущих его родне и в чем-то ему самому. Его интересовало, проявится ли нервное заболевание у него самого, если он живет совсем другой жизнью? А его собственная нервная утонченность, может быть, признак избранности, признак того, что он более развитый индивид, нежели другие? И быть может, разум имеет меньшее значение в жизни, нежели подсознание и инстинкт? Герои Достоевского, с творчеством которого он познакомился в Америке, восстают против разума. А разве он сам не такой, как они?
Наиболее заметной фигурой среди тех, кто интересовался художественным творчеством в русле новых психологических открытий, был знакомый Гамсуна Вальдемар Вед ель. Этот двадцатитрехлетний молодой человек работал над диссертацией, посвященной золотому веку датской литературы, а как литературный критик опубликовал следующий манифест: «В прежние времена людьми двигали простые и понятные чувства, такие как любовь, ненависть, печаль, гнев, ликование, которые целиком охватывали их, как волны. А теперь, в наше время, в душевной жизни человека возобладали причудливые, прихотливые, бесконечно более богатые нюансами чувства и настроения. Новая литература должна отражать нервную жизнь индивида», — такое требование выдвинул Вед ель. «Субъективный настрой писателя является предпосылкой создания психологических произведений»
[46].Всесторонне образованный, сын датского чиновника, оправдавший надежды вундеркинд, и сын портного из Нурланна, с образованием в 252 школьных дня в народной школе, обняли друг друга в знак полного взаимопонимания.
Выдвигаемая литературными кругами, близкими журналу «Ню Юрд», концепция восприятия современной городской жизни стала таким же откровением для двадцатидевятилетнего Кнута Гамсуна, как и в свое время радикальная манера Бьёрнсона писать о крестьянах, поразившая его в восемнадцатилетнем возрасте. Эти первые месяцы пребывания в Копенгагене ему все время казалось, что он находится в некой зеркальной комнате. Что бы он ни читал, с кем бы он ни беседовал, его собственный взгляд со стороны неотрывно следил за ним как писательской индивидуальностью, познавал свое «я». И чем больше он познавал себя, тем больше использовал это знание в своем творчестве: «Я чувствую, что жажда творчества отчаянно, как птица в неволе, трепещет в моей груди», — с ликованием писал он своему другу, аптекарю Ингвару Лосу, в Миннеаполис. «Грядет новая весна, крепнут новые силы, начинается обновление, у каждого поколения бывает своя утренняя пора. И вот теперь пришел наш черед!» Опьяненный страстным желанием творчества, он мечтает проникнуть в самое сокровенное в человеческой психике — «мимозы мыслей, элементы чувств», прикоснуться к тончайшей душевной паутине
[47].